Державы Российской посол
Шрифт:
– Уж коли так… Мне не веришь? Тогда я тут не нужен. Вовсе не нужен.
Уйдет, бросит одну… И пускай… Наконец выпала оказия избавиться от губастого, от соглядатая. Отправить его на дыбу, потом кончить с деревнями. У дочери не отнимут, поди…
Но Лопухин высился громадой, и взгляд его давил на плечи, пригибал к земле. А за ним – почудилось, возникло старое боярство, надвинулось молча, осуждающе.
– Прости, милостивец, – выговорила, запинаясь. – Дура я… Прости неразумные мои речи…
14
Губастов возвращался в Москву невеселый. Ладья плыла по реке медленно, Белокаменная
Жара густая, парная – быть грозе. Рубаха взмокла от пота. Федор снял ее, положил под голову. Постелью ему служит сено, копна сена для княжеских коров, коих ныне пасти в городе негде – пустырей вокруг дома не стало, все застроено.
Авось княгиня у Троицы-Сергия, у архиерея своего. Хорошо бы… При ней в Москве не жизнь. Хоть золото набей в сарай – не угодишь ее светлости.
Давеча привязалась – молоко не годится, полынью отдает. Плевалась, чашку шмякнула об стену. Откуда полынь? То трава степная. Коровы едят сено подмосковное, сладкое.
Федор ухватил пучок травинок, приблизил к лицу. Где она – полынь? По листку ползла козявка, выросла, превратилась в чудище. С хоботом. Подобно слону. Глаза слипались.
Ведал бы азовец, какая участь готовится ему в куракинском доме, – не задремал бы. Может, не стал бы ждать конца пути, толчка о пристань. Приказал бы остановить, сошел бы на берег, скрылся бы в лесу, под ласковым, зеленым кровом.
Река извилиста, то притянет к Москве, то отступит. А в город войдя, задержались – вереница судов впереди, с сеном, с ягодами, с тесом и с живым грузом, мычащим, блеющим. С одного струга собачий лай – свора целая томится в тесной загородке, жалуется.
Вдруг нечаянность – дома князь-боярин… Идучи к воротам, Федор всматривался, нет ли в чем перемены. Какого искал признака – сам не знал. Да нет, пустое – хозяин в Голландии, скоро прибыть не обещает.
А княгиня у себя. Без слов ясно – по виду дворового, открывшего ворота.
При ней все ходят виноватые. Во всем виноватые, без вины. И Федора тотчас охватила всеобщая сия виновность. Однако он был, против обычного, принят благосклонно. Княгиня кивала, слушая отчет, и ни разу не прервала.
Положим, косовица удачная, дожди поутихли, трава высокая. Все же дивно… Оторвавшись от записей, Федор увидел руки княгини, лежавшие на наборной поверхности стола.
Набор искусный, сделан в Немецкой слободе. Из всего нового, внесенного в палаты князем-боярином, княгиня одобрила лишь эту мебель и поставила в угловой светлице, назвав ее своим кабинетом. На столе кудрявились деревья, и распускались на них разные цветы – красные, зеленые, синие, и по мураве бродили олени.
Руки княгини – белые, длинные, тощие – двигались по благолепному художеству неспокойно, ногти царапали, словно силились нащупать щель, вырвать лепесток или белое копытце оленя.
Злые были руки и запомнились Федору, хотя отпустила его княгиня без попрека.
– Ступай! – сказала. – Жена скучает, поди.
Управляющий с супругою бездетны. Она его винит – наше, мол, поповское семя плодовитое. Ты порочный, тебя галанцы обкурили, опоили. Оттого с женой несогласие. Попрекает она и тем, что не радеет о прибытке, как другие управители в именьях, – те вон кубышки набивают ефимками, торговлю в Москве заводят, через
доверенных людей. Попова дочь завидущая.– Не за вора ты вышла, – отбивается Федор. – За честного воина.
– Навоевал много. Целковый на цепке – вся цена тебе, стратигу.
– Этого ты не касайся, – взрывается Федор. – Не трожь поганым своим языком.
Из всех передряг вынес он заветный целковый, царскую награду за азовское сидение.
Пусты, тоскливы для азовца куракинские палаты. Единственно Харитина – кормилица князя-боярина – порадует душевным словом.
Она и объявила страшную новость.
– Попритчилось княгине. Опять бес вселился, что ли? Говорит, ты убивец, прикончил кого-то. Слугу царицы, коли я не ослышалась.
Дрожью пронзило от шепота старухи. Ожгло, кнутом хлестнуло.
– С чего она взяла?
Едва повиновались онемевшие губы. И ласка в серых глазах старухи погасла.
– Неужто правда, Федя?
Спросила властно, приподнявшись на постели. А кругом, на стенах каморки, лампады будто вспыхнули и лики озарились и повторили настойчиво:
– Неужто правда?
А старуха заплакала – подумала, должно быть, что неспроста он замолчал испуганно, вина за ним есть. И Федор клялся, успокаивал, все еще томясь неведением. Откуда беда, как прознали про гулящего? Могло ли статься, что колодец выдал тайну? Азовец видел, – дворовые таскают из него воду для скотины. Все колодцы московские велено управить – для пожарной надобности. Дошла очередь и до этого. Что ж, кости гулящего копальщики бессомненно нашли. Федор не тревожился. Мало ли костей исторгают лопаты в колодцах, в ямах помойных, – имен не отроют.
Нет, оказывается, не только кости отыскались. Крест того человека, редкой чеканки…
Тут вытребовала Харитина все насчет давнего происшествия и сама передала все, что подслушала, болеючи за судьбу Феденьки, своего любимца. Крест попал к княгине, а теперь, надо полагать, у Лопухина.
– Погубят они тебя, родной. И князиньке худо. Тебе первому отвечать. Ушел бы ты, а?
Лампады пылали, всю каморку обегал огонь, будто шнур горел, протянутый к бочке с порохом.
– Уходи, уходи! – твердили лики.
И верно. Чего ждать?
Решился легко и сразу, словно давно вознамерился бежать и откладывал до случая. Ничто не держит его в усадьбе, в вотчинах, в Москве.
Вышел за ворота в чем был, прихватив деньжонок да краюху хлеба с солониной. Знакомый кормщик впустил к себе на ладью, высадил в семи верстах от Белокаменной, на тропу, едва приметную в зарослях.
Топтали стежку люди верные, числом небольшим. Вела она к шалашу, охваченному густым ельником.
Старца Амвросия не застал. На топчане, укрытом лапником, в изголовье лежал березовый веник. Следственно, старец в лесном угодье Рожновых, в березняке. Шалашей у него с полдюжины, подолгу нигде не обитает.
Не раз погружался Федор в глухомань – поговорить со старцем. Другой нет пищи для страждущего ума.
– Отрада в боге, – учит Амвросий. – А бог в натуре, в цветах и плодах, в реке и в воздухе, в теле человечьем и в теле животном. Даже в мошке ничтожной. Попы, церкви, фимиамы – суета, обман. Христос был такой же человек, как ты и я, рожденный натурально. И учил разумно. Живите, как птицы небесные!
Федор сомневался. Хорошо старцу, – ему почитатели несут харч. А всем прочим как быть?