Держи меня за руку / DMZR
Шрифт:
Весна опоздала, она всегда опаздывала, как мне казалось, нет, я так считала, желала, надеялась, что вот она придёт и растает это грязный серый снег марта, солнце не будет прятаться за тяжёлыми равнодушными тучами, и можно будет бегать по улице без шапки, в расстегнутой куртке, глубоко дыша, пьянея от сладковатого вкуса весны, не такого густого, как летом, а прохладного, как мятный чай со льдом. Как же хочется его, прямо сейчас, вдохнуть, открыть окно и просто подышать, пускай и с выхлопами безразмерной пробки, поселившейся за окнами, теперь она часть недвижимого пейзажа, или хотя бы стакан холодного мятного чая со льдом и ложкой мёда. Этот вкус напоминает мне о позоре, но я всё равно с улыбкой вспоминаю этот день, это солнце, весёлое, приглашавшее сбежать из школы, куда угодно, лишь бы быть свободной. Меня прилежно отчитали перед классом, что я считаю ворон и катаю козявки на парте – надо мной смеялся весь класс. Тогда мне хотелось провалиться вниз, ещё свежи были рассказы про ад и рай, про незримого бога, видевшего и знавшего всё, нас пичкали ими каждую неделю, и мне хотелось попасть в ад, именно туда, где было лучше всего – там точно не было бы этой учительницы и моих одноклассников, планировавших попасть в рай. Мне влепили кол, я знала урок, могла бы спросонья всё рассказать, написать правильно упражнение, если бы на меня не орали, если бы… и я убежала, вон из класса, из школы, как была в юбке и блузке, наша школьная форма для младших классов. Меня поймал дворник, старый
Папа их выслушал, я испугалась, что он уведёт меня домой и что-то такое сделает, у него было страшное лицо, он не смотрел на меня. И мне казалось, что вот он повернётся и всё! И тут я услышала его голос, громкий, резкий, от которого эти бабы разом сели на стулья, окаменев. Не помню, что он им сказал, но отлично помню их лица белые, с остекленевшими глазами. Завуч хотела что-то возражать, тщетно, её голос тонул в том громе, что разрывал папу. Дома он мне сказал, чтобы я не переживала, ничего особенного я не сделала, а отвечать за чужую подлость я не должна.
Я опять отвлеклась, последний укол как-то странно подействовал на меня, медсестра подмигнула мне, сказав, что иду на поправку. Они ошибаются, я знаю это, анализы лживы, пусты и бесстрастны, а главная ложь в них – интерпретация, мне объяснил это мой лечащий врач, я так и не сказала, как его зовут. Левон Арамович, фамилию я не то, что запомнить, выговорить не могу. После этого укола мне хочется смеяться, появились силы, может, медсестра права, просто я сама уже не верю ни во что?
Надо дорассказать, итак, дворник схватил меня за локоть и потащил в школу, так мне показалось, но он обошёл здание школы и направился к трёхэтажному корпусу, где у нас был спортзал, актовый зал и столовая… Моё детское воображение нарисовало такую страшную картину, что за белым корпусом находится постамент, на котором большой пень, где меня будут публично пороть, а потом затолкают в мешки с листьями и оставят гнить до осени. Я так дико заорала, что он буквально внёс меня со служебного входа в столовую. Здесь работали три женщины, я видела их мельком, получая завтрак, все в белых халатах и шапочках, нетолстые, но и не худые, с большими круглыми лицами и руками, всё в них было большое и тёплое, как кухня. Дворник усадил меня на стул перед разделочным столом и тут же ушёл, не сказав ни слова. Женщины улыбнулись мне, одна ласково погладила по голове, от её руки пахло тестом, булочками с повидлом, и я разревелась. Они успокаивали меня, что-то говорили, одна из женщин даже спела песенку. Налили мне кружку тёплого молока, не того напитка из цикория, что нам выдавали, а просто молока, дали свежей булочки. Я поела и успокоилась. Сидела до обеда у них, наблюдая за работой, а когда начался обед, улизнула в главный корпус, забрала вещи из раздевалки и побежала домой. Бабушка удивилась, что я пришла без портфеля, сама, не дождавшись её. Школа была неблизко, в трёх кварталах или четыре или пять остановок на автобусе. Домой я бежала быстро, не замечая дороги, боясь, что за мной гонятся. Я сразу сказала, что в школу больше не пойду! Бабушка посадила меня обедать, а сама ушла за моими вещами. Она вернулась через два часа, такая же бледная и злая, как папа тогда. Она не позволила себе взглянуть на меня этим взглядом, сбросив всё с себя в прихожей, не заметив, как я слежу за ней, спрятавшись за дверью комнаты. Она поймала меня, затаившуюся в угле комнаты, спрятавшуюся за дверью и увела на кухню, где стоял несъеденный обед. Мы пообедали вместе, и за едой она рассказывала мне о папе, как он сбегал из школы, про себя, как её пороли родители за плохие отметки, а я слушала и впервые поняла, что, находясь в школе, больше не принадлежу себе. Слишком умные мысли для восьмилетней девочки, я и сейчас не особо понимаю, что значит принадлежать себе. Это был о скорее ощущение, переросшее в понимание главного, недоступного ещё недозревшему мозгу, видите, я начиталась медицинской литературы, уже умело вставляю расхожие обороты, надеюсь, по делу. Когда бабушка закончила рассказывать, мы пили чай с пряником, папа купил вчера после работы, большой такой, круглый, с вкусной начинкой. Я рассказала о своём ощущение бабушке. Она подавилась и так посмотрела на меня, никогда не забуду её глаз: серьёзных, грустных и согласных. Она сказала только одно, что мне ещё рано об этом думать, и мы пошли гулять. Уроки я не делала, мы долго гуляли, встретили папу у метро, и пошли дальше все вместе гулять по парку, пока совсем не стемнело. Папа чувствовал, что что-то произошло, купил мне мороженое, потом ещё одно, а я уже всё и забыла, без особых уговоров собравшись утром в школу. Училка была вся бледная, постоянно спрашивала, неплохо ли мне, всё ли у меня хорошо. А я ответила у доски вчерашний урок, и кол переправили на четвёрку.
Мы с папой много раз говорили о боге, о богах, оказалось, что их несметное количество, каждый человек мог выбрать себе по вкусу. Это совсем не сходилось с тем, что нам рассказывали в школе, а когда я спросила учителя об этом, почему так, на меня наорали, наговорили такого, что мои детские уши и понять не смогли. Всё в прошлом, такого предмета больше нет, он кончился после начальной школы, и слава богу, без разницы какому. Папа не был верующим, а бабушка верила, не заставляя меня, пряча крестик под высоким воротом. Не припомню, чтобы папа хоть раз спорил с бабушкой о боге, чтобы она настаивала на том, чтобы я вместе с ней ходила в церковь по воскресеньям, такого не было. Я сама ходила несколько раз, мне было интересно. Надолго меня не хватало, отстоять службу было невыносимо, и я сбегала на улицу и гуляла во дворе.
Не особо помню, что там такого происходило, помню хорошо попа, разодетого, как нарядная кукла на ярмарке, я добивала бабушку вопросами, а почему это дядя оделся, как баба? На нас все шикали, но некоторые мужчины смеялись, весело кивая на меня. Для себя я решила, что бога нет или он был, но уже давно помер. Невозможно верить в то, что богов много, а человек, по сути, всего один. Папа говорил, что это придумали сами люди, чтобы управлять другими людьми, а я потом допытывалась у бабушки, зачем она туда ходит, ведь эти люди хотят управлять ею. Она ничего не отвечала, лишь отрицательно качала головой.
Все считают, взрослые, что мы ничего не можем сами понять, что мы, подростки, кому больше тринадцати лет, ничего не знаем и не можем самостоятельно думать, тем более принимать решения. Это обидно и непонятно. У меня есть паспорт, если я пойду и тресну кого-нибудь по башке, то получу по полной, как взрослая. Но я не могу голосовать, не могу выбирать, даже иметь свою позицию, иметь убеждения, пускай и ложные, но мои, мои мысли, моя воля! А почему? А потому, что мы, дети, недоразвиты ещё до взрослых. А ведь у нас есть мысли, свои, собственные! Есть желание делать,
узнавать, изобретать, думать! Когда, как не в раннем возрасте придумывать, работать головой по её истинному назначению, когда мозг гибок, полон сил, лишён предубеждений, оков опыта и чужих мнений? Когда же? Да, большинство моих сверстников ничего особо и не хочет, лишь бы попонтоваться, кто-то потрахаться, выпить, погулять и побездельничать, пошпилить в игры на приставке, дунуть, потусить в клубе, но так они вырастут и останутся такими же пустыми, рабами, радостными узниками тюрьмы, которое мы называем обществом, государством. У меня много времени, свободного, лишённого оков, и я думаю, долго, не осознавая, что делаю это. Мысли вспыхивают в голове, и я их записываю, потом стираю, если они кажутся слишком глупыми. Я оглядываюсь назад, трясу кандалами правил поведения и жизни общества людей, которыми уже успела обзавестись, стараясь не забыть в себе ту девочку, сбежавшую на свободу в тёплый майский день, и понимаю, как год за годом теряла себя, по кусочку, незаметно, подменяя понятия, принимая лицемерные правила за свои права…Но это всё не то, пыль, по сравнению с тем, что сделали со мной здесь, как меня разодрали на части, лишив всего. Та девочка, незримо следовавшая за мной из торгового центра, когда меня грузили в скорую, теперь она это я, а всё остальное не моё. Чьё? Не знаю, оно и никому особо не нужно, как и большинство вещей в нашей жизни, которым мы придаём так много значения. Не знаю, догадались ли вы, о чём я, наверное, да, и всё же, поясню, а кому? К кому я обращаюсь, кому я это пишу?
Не имеет значения, я поняла, что многое для меня утратило значение…
Что остаётся от тебя, когда тебя, стеснительную девочку, боявшуюся всего, что кто-то увидит, что гинеколог окажется мужчиной, что кто-то схватит за жопу, сунет руку под платье, и кидают на стол перед всеми без одежды, без белья – голой! Ты грязная, беспомощная, тебе холодно, страшно и мерзко от всего, особенно от яркого света, из-за которого нельзя даже сжаться, спрятаться от пытливых взглядов, строгих глаз, когда тебе кажется, что все смотрят только на тебя, смеются над тобой, а на деле тебе рассказывают шутки, анекдоты, чтобы ты расслабилась, успокоилась… а меня колотит. Меня колотило и тогда, и сейчас, мне страшно, мерзко от себя, от своей наготы, от этих процедур, уколов длинных игл, пункций, проколов, пальпирования, а по сути, лапанья, тисканья. Я перестала принадлежать себе, я больше не воспринимаю своё тело своим – оно не своё, не моё! Я его не контролирую, не справляюсь, могу провалиться в обморок, обоссаться, и меня, обессиленную, обмывают, а я горю внутри от стыда, человеческого стыда! Этот стыд знаком и животным, поймайте кошку в туалете, побрейте её наголо, поизмывайтесь так, как вам захочется. Я рада, что у меня пропали месячные, так чуть меньше позора. И не надо говорить, что это больница, что здесь нет мужчин и женщин, есть больные и врачи – враньё, я человек, я девочка, уже почти девушка снаружи, внешне созревшая, а внутри загнанный зверёк, который хочет спрятаться, убежать подальше, скрыться от позора. Это стыдно, мерзко, позорно, обидно, горько быть такой беспомощной, растерзанной, но ужаснее всего другое, то, что я поняла недавно, ужаснувшись, не поверив себе, но от себя не убежишь – я смирилась, приняла всё это, отдала им себя, свою жизнь, своё тело, а оно никому не нужно, лежит брошенное на кровати, я же вижу, что это так.
Левон Арамович хороший человек, медсёстры тоже, не все, некоторые любят унижать, полунамёками, брошенными вскользь словами, грубыми действиями, и у всех у них своя жизнь, десятки пациентов, и я одна из многих, а если переживать обо всех, то можно сойти с ума. Это всё понятно, пока я здесь, меня как бы нет, одна оболочка осталась. Я ненадолго вхожу в неё, с каждым днём всё реже.
Мне становится хуже, никто мне не говорит, но это так. Вот уже неделю, как у меня стали выпадать волосы, просто просыпаюсь и нахожу на подушке клоки мёртвых волос. Я не кричу, не жалуюсь, мне уже всё равно, скоро я стану абсолютно лысая, меня уже подстригли машинкой. Я не боюсь смерти, она придёт не сейчас, почему-то мне кажется, что это так. Я боюсь жизни, не своей, не моей, навязанной, надетой поверх меня, плохо сшитой, узкой, разодравшей кожу до крови, и каждое движение доставляет боль и тупую муку, не затихающую ни на секунду.
Я благодарна, очень благодарна папе и Людмиле, они не пишут мне пространных общих фраз, разговаривать по телефону я больше не могу, боюсь своего голоса. Они никогда не писали, что я справлюсь, что всё будет хорошо и скоро закончится, что надо немного потерпеть и прочую чушь. Надо ждать и надеяться, верить не получается, ни папе, ни мне, а Людмила верит, она попросила меня разрешить ей это. Я разрешила и потом проплакала всю ночь, а утром назвала её мамой, слишком громко, чтобы услышать самой, но слишком тихо, чтобы растревожить малышек, мама запретное слово здесь, после него девочки начинают плакать, и я плачу, и другие девочки тоже, не помогают больше инстаграм и тик-ток, ничего не помогает.
Я дала себе слово, что если выйду отсюда, то заставлю папу жениться на Людмиле. Мне нужна мама, и я хочу, чтобы это была она. Та самка человека, что родила меня, ни разу не позвонила и не написала. Папа сообщал ей, я сама спросила его об этом, он не врёт, он мне никогда не врёт – вот во что я верю.
Глава 4. –1 и –2
Это сон, я чувствую это, сопротивляюсь сознанию, слишком рано обрадовавшемуся видимости свободы. Сон слишком реален, слишком детален, обстоятелен, чтобы быть правдой. Вдыхаю вкус свежего выхлопа, подъехала большая машина, воздух чуть сладок и резок, почему-то хочется вдохнуть глубже, впустить в себя этот голубой дымок. Я беру его в руки, он липкий, масляный на ощупь, и кожей ощущаю угасшее пламя, яростную вспышку внутри стального монстра. Набираю полные ладони голубого дыма, в пальцах дрожат озверевшие от пламени поршни, вкус яда мне знаком и приятен. Неожиданно понимаю, что в моей крови остался один яд, но он не убивает меня, пока не убивает, но и не лечит. Сколько всего в меня вкачали за эти недели, сколько настоящего, моего умерло, потоками трупов вытекая из меня, сколько меня осталось во мне? Пробую этот дым на вкус, он как мороженое, сладкое и невкусное. Такое часто попадалось мне в кинотеатрах, когда я пыталась выпендриться перед папой, заказывая невразумительные комбинации и забирая у него его простые шарики пломбира и шоколадного мороженого, папа всегда заказывал двойную порцию, сразу зная, чем всё кончится, не останавливал, не переубеждал. Стальной монстр рычал где-то рядом, я не разглядела, что это была за машина, заигравшись с облаком выхлопного газа, слушая рычание мотора, чувствуя горячечную пульсацию на пальцах, я вдруг вспомнила, как папа рассказывал, что двигатели могут делать и из алюминия. Меня это тогда так рассмешило, я отлично помню алюминиевые трубки, из которых была сделана теплица у бабушки на даче, даже я их могла сломать. Мы ездили с классом на экскурсию в музей автомобилей, где-то за городом. Пытаюсь вспомнить и не могу, но отлично помню, что там был и самолёт, даже несколько, а во дворе стояла военная техника, старая и не особо, вся облепленная мальчишками и девчонками. Я долго смеялась, не представляя, как двигатель, эти огромные глыбы, разрезанные вдоль, восседавшие на внушительных монументах, могли быть сделаны из такого мягкого металла. Было так смешно, а папа, как мне показалось, немного обиделся, что я ему не верю, он всё рассказывал про какие-то зазоры, про ресурс, какой ресурс, непонятно, что сейчас техника стала, с одной стороны, сложнее, куча электроники, а механика проще, поэтому машины служат недолго. Для меня это всё было неинтересно, что я тут же и сказала папе.