Держите вора
Шрифт:
Мы устроились в комнате. Только Штрассер и еще двое спали в кухне, потому что там было теплее. Погасили свет. Раскрыли окна и ставни. Ночь была светлая, лунная. Снаружи доносились разные шорохи, на которые мы никогда прежде не обращали внимания и о которых вообще не имели ни малейшего понятия.
Воцарилось гробовое молчание. Раньше, бывая в горах, мы подолгу болтали в темноте, причем разговоры затягивались до полуночи. Внизу, в Зас-Альмагеле, мы тоже долго не могли угомониться уже после того, как выключат свет. Но сейчас все молчали. Конечно, мы здорово устали, но, пожалуй, больше всего мы радовались тому, что этот день наконец-то прошел.
Я никак не мог уснуть. Как ни старался, как ни мучился, у меня ничего
В хижине не было туалета. Уборная находилась почти в десяти метрах от дома. Прикинул, как быть: вставать сейчас или ждать до утра. Откровенно говоря, мне не очень-то хотелось подниматься и выходить на двор.
За окном стало немного спокойнее, по крайней мере стихли тревожные пронзительные звуки. И все же там было страшно, поэтому так хотелось оттянуть это вставание среди ночи.
Но потом я все же не выдержал. Развязал спальный мешок и встал. У меня было неспокойно на душе, я боялся. Не знаю чего, но боялся. Мне казалось, что я во сне бегу в направлении уборной. Осторожно, чтобы не наступить на спящих, устремился к выходу. Уже за дверью я вспомнил, что забыл надеть ботинки. Площадка перед домом была вся усеяна острыми камешками. Но возвращаться из-за ботинок я не рискнул. Бежать в уборную, которая почти сливалась с деревьями, тоже боялся. Луна спряталась с другой стороны дома, на площадке было темно. И от этого мне стало еще страшнее.
Наконец, собравшись с духом, я медленно пересек площадку перед домом. В этот момент до меня донесся чей-то стон, который прямо-таки пронизывал ночной воздух. Я так испугался, что в первый момент у меня было только одно желание — бежать обратно в хижину. Но я все же пересилил себя и, преодолев страх, пошел дальше. Чем ближе я подходил к уборной, тем слышнее становился стон, вызывая во мне еще большую тревогу.
Только выйдя из уборной, я понял, откуда доносился этот стон: из окна Каневари на втором этаже дома. Я замер на месте и стоял, пока не убедился, что это действительно так. Потом быстро-быстро, насколько позволяли острые камешки на площадке, направился к дому. Я подумал, значит, это итальянец, как мне быть? Потом решил, что абсолютно ничего не слышал и вообще мне до этого нет дела. Перебьется он, вот и все. Ведь, если бы вдруг я не поднялся среди ночи, никакого стона бы и не услышал. Что я, в конце концов, караулить его нанялся?
Я снова нырнул в свой спальный мешок, лег на живот и попробовал уснуть. Но ничего не получалось. На этот раз меня отвлекали уже не шорохи за окном. Хотя со своего места я не слышал стона Каневари, я знал, что тот продолжает стонать, и это не давало мне покоя.
Надо было срочно что-то предпринять, например, разбудить Штрассера. Но именно этого мне не хотелось делать. Я не мог себе представить, как, наклонившись над Штрассером, буду трясти его во сне: «Господин учитель, проснитесь! Итальянец стонет».
Может, это был даже не стон, а храп. Но в моем болезненном воображении храп превратился в стон, точно так же, как зловещее звучание приобретали для меня разные шорохи за окном.
Я еще раз сделал над собой усилие заснуть, но тщетно. Наверно, что-то должно было произойти, но я не знал что. Тут я вспомнил Сильвио. И сразу успокоился. Теперь все уже не казалось мне таким сложным и тревожным. И то, что на другой стороне дома продолжал
стонать Каневари, меня уже нисколько не волновало.Я решительно поднялся. Хотя в комнате стало еще темнее, так как лунный свет уже не попадал в окно, мне не составило труда найти Сильвио. Я разбудил его. Он открыл глаза и посмотрел на меня. Я понял, что он не узнал меня в темноте да еще без очков. Тогда я прошептал:
«Сильвио, проспись. Это я».
Окончательно проснувшись, он тихо спросил:
«Что-нибудь случилось?»
«Пошли! Там итальянец».
Сильвио не произнес ни слова в ответ. Не спросил, что с итальянцем. Он развязал шнурок на своем спальном мешке, надел очки. Я снова прошептал:
«Давай выйдем».
Увидев, что я босиком, Сильвио проговорил:
«Сначала поди надень ботинки. Босиком нельзя ходить по земле, там острые камни».
Таков уж Сильвио. Все, что он говорит и делает, тщательно продумано и взвешено. Я часто ловлю себя на мысли, что он ведь старше меня всего на год или даже меньше. А совсем как отец. Такой осмотрительный. Не мой отец, конечно. Настоящего отца, к которому можно было бы относиться с доверием, я представляю себе именно таким. Мы надели ботинки и вышли за дверь. Я завел его за дом. Каневари беспрестанно стонал.
«Слышишь?» — спросил я.
Сильвио кивнул в ответ. Он долго выжидал, наверно раздумывая, как поступить. Я молчал, полагая, что он все понимает. Потом Сильвио резко произнес:
«Пошли!»
Мы вернулись в дом, прошли по коридору в заднюю комнату. Сильвио открыл дверь. Прежде чем он включил свет, в лицо пахнул отвратительно сладковатый запах рвоты. Мне хорошо знаком этот запах еще с тех пор, когда в восемь-девять лет меня рвало по ночам. Я часто просыпался от зловония, и на всю мою жизнь оно словно осело у меня в ноздрях.
Каневари лежал на полу, к нам лицом. Вид у него был жуткий. Как мне по крайней мере казалось, разбитая губа распухла еще больше. Его вырвало.
Никогда еще и никто не вызывал во мне столь радостного ощущения, как Сильвио в тот момент, когда я смотрел на лежавшего на полу итальянца, который, глядя на нас, упорно продолжал стонать. Я подумал, он умирает. Когда человек так ужасно выглядит, он уже не жилец на этом свете. Это точно. Сильвио о чем-то спросил его по-итальянски. Каневари кивнул в ответ. Сильвио сказал мне:
«Помоги! Давай выведем его на воздух. Может, там ему будет лучше. По крайней мере он умоется у фонтанчика».
Мы помогли Каневари подняться. Меня уже не мутило больше, и весь запах словно выветрился из ноздрей. Мы не спеша вышли с ним на воздух, и тут Сильвио сказал:
«Положи его руку себе на плечо. Вот так».
Так было действительно легче поддерживать Каневари. Я подумал, откуда Сильвио все это известно. Теперь мне не было страшно, что итальянец вдруг возьмет да умрет, раз уж сам Сильвио ничего об этом не сказал.
Мы приблизились с ним к фонтанчику перед домом. Он отмыл лицо и руки, пополоскал рот. Потом присел на край фонтанчика. Каневари по-прежнему выглядел измученным и больным. Сильвио, у которого всегда были при себе сигареты, протянул ему пачку. Но Каневари покачал головой. Курить он явно не хотел. Мы стояли и ждали, чтобы отвести его обратно. Но он не очень-то торопился.
Каневари вызывал во мне искреннее сочувствие. Я вообще стал относиться к нему совсем по-другому, чем прежде, хотя мы не обменялись с ним ни единым словом. В ту ночь мы трое оказались тесно связанными друг с другом, и я тогда впервые осознал, что Каневари такой же человек, как и я. Пока я не увидел его, Каневари было для меня лишь имя, а не человек, оно возбуждало, сулило забаву. Затем, когда он стоял перед нами с ножом в руках, он показался мне злобным животным, о котором раньше я и понятия не имел. Теперь же я стоял с ним совсем рядом, чувствовал его дыхание, видел его усталое лицо — он такой же человек, как и я.