Десять десятилетий
Шрифт:
Все слушали, затаив дыхание, но гораздо большее, прямо скажу, ошеломляющее впечатление произвело то, о чем Сталин заговорил дальше, без всякой видимой связи с вопросами литературы. Так же неторопливо и обстоятельно он стал рассказывать, как, в очередной раз посетив парализованного Ленина в Горках, он услышал от него такую просьбу:
— Вы, Коба, человек твердый, я знаю. Поэтому обращаюсь именно к вам. Принесите мне яд. Я использую его, когда станет ясно, что надежды на выздоровление нет.
— Я не счел возможным, — рассказывал дальше Сталин, — самому решать такой вопрос и поставил его на Политбюро.
Писатели сидели бледные, испуганно переглядываясь, и на всех лицах был безмолвный вопрос: «Зачем он это рассказывает? Зачем он предает гласности
Как известно, Политбюро высказалось против этого, после чего Сталин сообщил Ленину, что выполнить его просьбу не может.
Далее Сталин поделился с внимавшими ему в оцепенении писателями своим соображением, что, возможно, именно после этого случая Владимир Ильич изменил свое хорошее к нему отношение и в своем так называемом завещании рекомендовал заменить его на посту Генерального секретаря партии другим товарищем, менее грубым и более лояльным.
Мне думается, что тут был совершенно ясный дальний расчет Сталина: он рассказал об этом факте, рассчитывая, что писатели — эти летописцы исторических событий, именно так и будут комментировать ленинское «завещание». (Кстати, насколько я знаю, сам Горький в своих как устных, так и печатных выступлениях обошел этот рассказ Сталина полным молчанием.)
Видеть и слышать Горького в следующий раз мне довелось на одном из центральных и самых значительных культурных событий тридцать четвертого года — на Всесоюзном съезде советских писателей, проходившем весьма помпезно в Колонном зале Дома Союзов при ярком свете юпитеров, громе приветствий и оркестров. Эти юпитеры, помню, очень раздражали председательствовавшего на открытии съезда М. Горького. Я слышал, как он прикрываясь от них ладонью, сердито произнес:
— Уберите эти анафемские свечки!
На съезде было много любопытного и интересного. Был большой доклад Н. И. Бухарина о советской поэзии, оппонентами которому выступали Демьян Бедный, Безыменский, другие. Помню, как Безыменский, полемизируя с Бухариным, с пафосом прочел «Стихи о советском паспорте» Маяковского. Они были встречены аплодисментами. Бухарин саркастически заметил:
— Аплодируют Маяковскому, а Безыменский принимает это на свой счет.
Доклад о советской сатире сделал Михаил Кольцов, причем высмеивал попытки перестраховщиков из РАППа воспрепятствовать изданию сатирических романов Ильфа и Петрова. Он приводил также почти анекдотическое высказывание некоего бдительного редактора: «Пролетариату рано смеяться, пускай смеются наши классовые враги».
Помню, как Горький с большой теплотой представлял съезду, как он выразился, «Гомера двадцатого века» — поэта Сулеймана Стальского. В один из дней Горький также обратился к съезду с таким ворчливым замечанием:
— Здесь очень часто упоминают имя Горького с присоединением к нему различных измерительных эпитетов — Великий, Высокий, Длинный и тому подобное. Мне думается, что этого не надо делать.
Горький с похвалой отозвался о выступлении Леонида Соболева, приведя его фразу: «Партия и правительство дали писателю все, лишив его только одного — права плохо писать», и заметил при этом:
— Отлично сказано! Отлично!
Кстати говоря, эта эффектная сентенция легла в основу блестящей карьеры Соболева, оказавшегося вскоре на посту председателя Союза писателей Российской Федерации.
В числе прочих выступил на съезде и Илья Эренбург. Он счел нужным заступиться за таких мало и редко пишущих писателей, как Бабель, Олеша и Пастернак.
В последний день съезда выступил Горький с заключительным словом, в котором он дал обзор состояния советской литературы и оценку выступлений писателей на съезде. Насколько я понимаю, в этом своем заключении Горький сказал именно ТОи именно ТЕМИ СЛОВАМИ,которых ждал от него Сталин. Это касается, в частности, такой неожиданной формулировки, очень четко перекликающейся с «инженерами человеческих душ», как «всесоюзная красная армия литераторов»… Куда-то
вдруг исчезло понятие творческого объединения писателей, создающих произведения о том, что их волнует и чем они не могут не поделиться с читателями, и вместо него провозглашалась некая литературная «красная армия». В своем заключительном слове Алексей Максимович выстраивает и четкую партийную иерархию: вождь пролетариата — это партия Ленина, но вождь партии Ленина — это Иосиф Сталин.Затем съезд принимает различные приветствия. Вот приветствие И. В. Сталину.
«…Этот исторический день наш мы начинаем с приветствия вам, дорогой Иосиф Виссарионович, нашему учителю и другу.
Вам, лучшему ученику Ленина, верному и стойкому продолжателю его дела, мы хотели бы сказать все самые душевные слова, которые только существуют на языках Союза. Имя ваше стало символом величия, простоты, силы и постоянства, объединенных в то единое и цельное, что характеризует тип и характер большевика.
Дорогой и родной Иосиф Виссарионович, примите наш привет, полный любви и уважения к вам как большевику и человеку, который с гениальной прозорливостью ведет коммунистическую партию и пролетариат СССР и всего мира к последней и окончательной победе.
Да здравствует класс, вас родивший, и партия, воспитавшая вас для счастья трудящихся всего мира!»
На заключительном заседании съезда, создавшего Союз писателей СССР, был зачитан список членов Правления СП СССР по алфавиту от А до Я и в самом конце прозвучало: «А также товарищ Щербаков». Для всех было понятно, что это — новый сталинский эмиссар, отныне отвечающий перед Хозяином за «братьев-писателей». Председателем нового союза был, разумеется, единогласно выбран Горький. В Правление вошел также и Михаил Кольцов, занявший ответственный и престижный пост Председателя иностранной комиссии.
Алексею Максимовичу оставалось жить меньше двух лет. И это время, пожалуй, один из самых драматичных периодов его биографии. Можно не сомневаться, что он всей душой стремился в любимое Сорренто, мечтал спокойно там пожить и поработать. Но он уже стал «невыездным» и, по сути дела, заложником в особняке на Малой Никитской. В его отношениях со Сталиным наметилось, внешне, может быть, скрываемое, но неизбежно наступившее охлаждение с обеих сторон. Сталин был, несомненно, недоволен и разочарован тем, что Горький всячески уклонялся от почетной миссии написать о Сталине так, как он в свое время написал о Ленине. Горького все больше угнетала назойливая опека со стороны органов НКВД, здоровье его ухудшилось, тяжелую душевную травму ему причинила безвременная и загадочная смерть любимого сына. Он не может не замечать безжалостных расправ Сталина с людьми, имевшими независимое мнение, и полного пренебрежения к его, Горького, отрицательному отношению к этим расправам. И в то же время вынужден писать: «Непрерывно и все быстрее растет в мире значение Иосифа Сталина… Отлично организованная воля, проницательный ум великого теоретика, смелость талантливого хозяина, интуиция подлинного революционера, который умеет тонко разбираться в сложности качеств людей… Поставили его на место Ленина».
Все говорило о том, что, приехав на родину и поддержав своим всемирным авторитетом все начинания и политику Сталина, теперь Горький стал ему не нужен и даже начинал мешать.
Хочу рассказать еще об одном Максиме Горьком, судьба которого была, пожалуй, даже более трагична, который погиб после очень короткого существования, хотя был сделан из стали и других прочных материалов. Речь идет о самом большом в мире, по тем временам, восьмимоторном самолете-гиганте «Максим Горький». Его начали строить по предложению Михаила Кольцова в связи с 40-летием литературной и общественной деятельности Алексея Максимовича в 1932 году. Конструктором его был знаменитый А. Н. Туполев, за постройкой самолета наблюдал сам Кольцов. Дело было непростое и нелегкое, оно затягивалось, и Кольцову не раз приходилось выслушивать ворчливые вопросы великого писателя: «Что же это, многоуважаемый Михаил Ефимович? Когда же будет готов самолет моего имени? Заждался…»