Десятые
Шрифт:
– Хорошо, – очень так запросто, как способны только юные созданья, сказала она.
Пошла, чмокая шлепками, в глубь квартиры. И откуда-то оттуда послышалось хрипловатое:
– Кто там? А? – Женский голос; вроде не старушечий, но как у лежачих старух.
– Всё хорошо, теть Наташ.
– Рефат опять?
– Нет, – явная нота досады и раздражения. – За кастрюлей. Сосед.
– А?..
Сергеев с интересом прислушивался.
– Сосед попросил кастрюлю.
– Пусть только вернет. Скажи ему…
– Конечно, теть Наташ!
Чмоки в его сторону. Возвращается. Сергеев
– Держите. Необязательно сегодня отдавать. Как купите – тогда…
– Спасибо… Спасли.
Первые дни на новом месте всегда длинные. Многое замечаешь, узнаешь, открываешь. Это, наверное, похоже на детство. А потом поезд жизни разгоняется, и окружающее начинает сливаться в один сероватый фон – вскоре мало что можно разобрать, различить. Как центрифуга в стиральной машине.
Да и разбирать-то на самом деле не хочется… Нет, не то что прям не хочется, а забываешь, что надо разбирать, отмечать – живешь, как говорится, на автопилоте.
Наверное, путешествия придумали не для духовного обогащения, насыщения впечатлениями – скорее всего, путешествуют, чтобы приостановить мельтешение однообразных дней дома, самому не превратиться в полоску мягкой ткани, вжатой в стену центрифуги. Провел две недели, месяц в другой обстановке и снялся с автопилота… Как-то, наверное, так.
– Как-то так, как-то так, – с усмешкой повторял Сергеев, выкуривая очередную сигарету; от собственных мыслей, по сути банальных, действительно становилось смешно, и тут же радостно и отрадно, что пусть такие, они появляются – в последнее время он, как ему казалось, вообще разучился думать.
Погода не огорчала – было тепло, ясно. Правда, часам к десяти вечера в майке на террасу выходить становилось неприятно, зато небо усыпали звезды, море искрилось, а к тому времени, когда Сергеев просыпался, холод забивался в щели и дыры, на улице хозяйничало почти лето. Почти лето в начале ноября.
Под террасой с рассвета до заката пульсировала жизнь. Иногда разговорами двух женщин-соседок, чаще – нянченьем детей: «Поиграй, поиграй… Туда не ходи… Не суй это в рот!.. Писька вазелинная, ты опять описькалась, что ли?!»
Постепенно Сергеев запомнил имена женщин. Одну, молодую, звали Оля, хотя иногда к ней обращались «Оляна», и этот вариант Сергееву нравился на слух; вторую, на вид лет сорока, Дина.
Дина курила и голос имела хрипловатый, с бурлением; казалось, после каждого слова она может закашляться, и действительно периодически заходилась в мокротных приступах, от которых у Сергеева тоже начинало клокотать в горле и хотелось скорее спрятаться.
Но неприятней всего было то, что она перхала, будто огромная облезлая птица в ржавой клетке.
Оляна – это она в то его первое утро уговаривала дочку идти домой и пугала мрякой – не курила, и, случалось, они с Диной уныло начинали переругиваться из-за дыма.
Мужей ни той, ни другой Сергеев до сих пор не видел. Понял так: мужья работают где-то далеко и даже не на каждые выходные приезжают домой.
Алина, соседка Сергеева по этажу, большую часть дня проводила на террасе. Не выходила покурить – хотя иногда в ее пальцах торчала тонкая сигаретка, – а именно проводила.
Стояла, держась за перила и смотрела вдаль или сидела в складном кресле и читала в смартфоне.Изредка она выводила из квартиры полную рыхлую женщину – теть Наташу – всегда в каких-то кофтах, платках. Лицо у женщины было нестарое, а вот его выражение… На нем застыло болезненное изумление. Словно женщина услышала нечто неожиданно-оскорбительное, изумилась, и это изумление ее не отпускает.
Она занимала кресло, превращалась в нем в ком одежды и проводила так, неподвижно, по нескольку часов.
В следующей за теть-Наташиной и Алининой квартире жили муж и жена с девочкой лет четырех. Девочка не играла с детьми снизу; женщина здоровалась с Сергеевым, а мужчина, тяжелый, как таких называли на родине Сергеева – комлистый, даже не кивал.
Кто обитал в крайней квартире на первом этаже, Сергеев не знал, но наверняка это им принадлежала «ауди» с номером соседней страны.
Главное, что пока не давало ему завертеться в центрифуге ежедневности – а завертеться, он знал по опыту, можно и ничего не делая, – было море. Вернее, широкое и глубокое, до горизонта, пространство в трех сотнях метров от дома.
Пространство каждый раз было разным – менялось от перекура к перекуру. Выходишь – и сразу в глаза бросается, что оно теперь другое, и поневоле засматриваешься, забывая даже, зачем вышел…
Сергеев не очень разбирался в оттенках цветов, не знал, как их называть. Да в обычной городской жизни такой потребности особо не возникало. Здесь же, при взгляде на море, сами собой начинали биться в голове вопросы: «Лазурь? Бирюза? Капри? Этот… циан?»
Случалось, море исчезало. Нет, оно, конечно, было на своем месте, но глаза его не видели – там, впереди, оказывалась пустота.
Именно – пустота.
Вот дорога, вот полоска степи, а дальше серовато-белое ничто. Ни воды, ни горизонта, ни облаков… Может, это был туман, может, что-то еще; местные наверняка как-нибудь такое состояние называли. У них должны быть специальные слова. Надо узнать…
Красиво было, когда здесь, на суше, светило солнце, превращая осеннюю серость и желтизну в золото, небо – высокое и голубое, без единого прожилка белёсости, а над морем, но не у берега, а там, далеко, ближе к горизонту, стояли тучи. Не просто тучи, а стена из туч, почти черных, плотных.
Да, и красиво, и страшно. И представлялся шторм, буря, мечущийся средь валов кораблик, людей, которые своими слабыми силами стараются удержать его на плаву, спасти от гибели, довести до золотистой суши. Кораблик обязательно с мачтами, как при Колумбе.
Но парусников Сергеев не замечал, яхт тоже не было, зато почти постоянно наблюдал корабли боевые. Один, два, а то и три стояли неподвижно, словно звенья цепи, прикрывающей берег.
Чуть ли не каждый день над поселком проносились самолеты. Не всегда он успевал их заметить – неожиданно, из тишины, возникал свистящий вой, и пока Сергеев поднимал голову, начинал искать источник, вой менялся на продирающее уши шипение, секундное, острое, и снова становился воем и исчезал.
– Сверхзвуковой, – оправдывал свою медлительность Сергеев.