Десятый дневник
Шрифт:
– Скажи мне, Губерман, почему хорошие люди мрут гораздо раньше, чем гавно? – очень дружески спросил меня надзиратель.
Я что-то ему буркнул невразумительное и зашёл в раскрытую дверь (точней – решётку) своей камеры. Но он к решётке подошёл, и завязался у нас долгий разговор. Нет-нет, не о поэзии покойного, а вообще о жизни. Я деталей разговора этого не помню, только очень мы друг к другу расположились. Я даже рассказал ему, что до сих пор не понимаю, почему арестован, он сочувственно головой покивал. И я к нему таким доверием проникся (в лагере потом мне объяснили, что такое часто с зэками бывает), что ему сказал:
– Послушай, старшина, вот у меня листок бумаги есть и карандаш, я написать жене хочу, чтобы она не волновалась. А секретов нет у меня никаких, сам прочтёшь, если захочешь. Положи его в конверт, я тебе адрес напишу отдельно. Сделаешь доброе дело?
Он улыбнулся и кивнул: мол, никакой проблемы нету,
– Зря вы пишете жене, что это просто недоразумение и скоро дома будете. Ещё только началось следствие, а вы сотрудников на преступление толкаете.
И со злорадством показал мне мой листок. Я ведь не знал ещё, что с моей тёщей уже виделся гэбист и её мягко предупредил, чтобы родные все держались тихо и не поднимали шума, я тогда отделаюсь лишь мелким сроком. Так что заведомо дурацкой была та моя записка, только жутко поразило меня само предательство, потому и помню его до сих пор. Уж больно дружеской была та поздняя беседа.
А на размышления о человечестве порой толкают удивительные случаи.
Доплыли как-то мы с женой на пароходе аж до Сицилии. И несколько часов стоянки провели мы в городе Катания. Дивной красоты весь город, и весьма на нём сказалась близость вулкана Этны. Смертоносная лава, которую извергал вулкан, остыла вскоре и превратилась в замечательный строительный материал. Из лавы строили дома, из лавы клали мостовую, а на центральной площади стоит на постаменте огромный чёрный слон – и целиком из лавы. А поделок-сувениров вообще не сосчитать. Покровительница города – святая Агата. В её честь великолепный храм воздвигнут. Жила эта Агата-великомученица в третьем веке нашей эры, красоты была необычайной, и её стал домогаться всемогущий римский наместник. А получив решительный отказ, решил он покарать её как пламенную христианку. Бросили её в тюрьму, пытали, раскалёнными щипцами оторвали грудь. Потом сожгли Агату на горящих углях, от Христа она не отказалась.
И теперь во многих городах Италии почитают её как мученицу во имя веры. Тут я и подошёл, наконец, к тому, что поразило меня в Катании. Во всех кондитерских, в кафе, куда я заходил, есть непременное пирожное: округлый холмик кремовый, а сверху – розовая вишенка. И называется это кондитерское изделие – «Грудь Агаты». Как вам нравится такая форма памяти о святой великомученице? Это к вопросу о человечестве, по-моему, прямо относится.
В копилке памяти моей хранится несколько историй, которые, предупредив о несвязности главы этой, я хочу изложить.
Лев Разгон, проведший в ГУЛАГе около семнадцати лет и, по счастью, уцелевший, в посветлевшие восьмидесятые годы много выступал, рассказывая о том, что видел. И однажды некая интеллигентная женщина спросила его, на чём он писал в лагере свои заметки и впечатления. Лев Эммануилович аж задохнулся от неожиданного вопроса, а женщина вдруг просияла и сказала озарённо: «А, понимаю, – на туалетной бумаге». И тут Разгон захохотал от этой детской наивности.
Забавно, что такую же точно историю мне рассказал как-то Сай Фрумкин, уже в Америке. Этот прекрасный человек (мир его памяти) и в гетто побывал, и в двух немецких лагерях. Он выжил, слава Богу, а ещё совсем недавно часто выступал в американских школах, рассказывая о европейской Катастрофе. И одна какая-то школьница (темой в этот раз было Варшавское гетто, он говорил о голоде его обитателей) подняла руку и сочувственно спросила: «А почему они не позвонили и не заказали себе пиццу?»
Вы скажете мне, что это две истории про двух дур, но мне кажется, что дело обстоит гораздо хуже. Сегодня человек уже представить себе не может кошмар той дикой канувшей эпохи, потому и ставятся в России памятники Сталину, а множество вполне разумных людей блаженно жмурятся, вспоминая то время.
А ещё одну отменную и трогательную историю (совсем иную, чем те, что выше) рассказал мне врач одной израильской больницы.
У них лежала пожилая пациентка, находившаяся в полной отключке. А ей надо было измерить температуру, и по старинной медицинской методике градусник ей вставили в попку. Ощутив его, она вдруг очнулась и еле слышным шёпотом сказала: «Йехезкель, это ты?»
Чуть не забыл (глава-то всё равно несвязная): эту историю мне в Риге рассказала одна женщина.
В Большом зале синагоги городской когда-то был марксистско-ленинский лекторий, так что после всех ремонтов кое-где уцелели дряхлые серпы и молоты. И вдруг какой-то пожилой еврей заявил свою законную претензию: мол, почему в том месте, где всякие еврейские мероприятия случаются, остались
эти памятники пакостной эпохи?И женщину постигло вдохновение! Она сказала, что предметы эти – древние инструменты обрезания еврейских младенцев: серпом некогда отсекали крайнюю плоть. «А молот?» – недоверчиво спросил старик. «А это – для анестезии!» – находчиво сказала женщина. И старик успокоился.
Теперь как раз пришла пора недавней поделиться радостью: свой восемьдесят второй день рождения мой давний-давний друг Юлий Китаевич отмечал у нас в Израиле. И я ему стишок сочинил.
Умён. Слегка мудаковат.Красноречив, когда поддатый.Всегда друзьям безмерно рад.Американец. Жид пархатый.Пусты напрасные слова,что он шутить с годами бросил,поскольку в восемьдесят двасмешнее всё, чем в двадцать восемь.Весьма немолод общий друг,однако член былого воинства,сам вынимает он из брюксвоё усохшее достоинство.Ему кричат со всех дворов:«Зайди! Сейчас нальём под ужин!»Короче, Юлий, будь здоров,поскольку ты нам очень нужен.Страшная месть и нечаянная радость
Вот я и дожил до восьмидесяти лет. Раньше никогда бы не подумал. Множество людей весьма достойных уже закончили к этим годам свои счёты с жизнью, ну или судьба уже свела с ними счёты, а я всё жив пока. Но вот общаться стало почти не с кем. Да и раскидало нас по свету широко. А станешь вспоминать былые годы – совершенно ты другим стал человеком. От уплывшего времени всего два свойства у меня остались: оглушительно сморкаюсь и непременно днём немного сплю. Зато развилась лень неимоверная. Уж года два, как не могу писать очередной дневник. Нет, я не о стихах, они каким-то образом родятся и всплывают сами. А впечатления от жизни пожилой вялотекущей – они ещё, по счастью, есть – никак не запишу. Ну, правда, кто-то из мыслителей заповедал нам, графоманам: если можешь не писать, то не пиши. А я ещё сыскал где-то мысль, что труд, не доставляющий удовольствия, – грех чистейший, очень меня это поддержало. Прозу ведь писать и в самом деле очень трудно. Хоть у меня она отнюдь не художественная, так – заметки вдоль по жизни. Но недавно приключилась у меня история, которую не записать я просто не могу. С неё, пожалуй, и начнём главу.
Ещё лет сорок тому назад (ну, чуть поменьше) предупреждал меня один чекист, что, если что, они меня достанут и в Израиле. А я тогда, дурак самонадеянный, всерьёз это не принял, даже рассмеялся. А прав-то был тот юный особист – ох, как был прав!
Но, впрочем, начинать с иного бока следует.
В городе Тверь жил много лет крупный чекист, он чуть ли не областное КГБ возглавлял. И был он в душе – художником, в силу чего всю жизнь малевал различные картинки. Форматом небольшие, но отменные. Конечно, он на публику их никогда не выставлял, то ли неудобно было при такой профессии и чине, то ли просто западло. А как он умер, то его вдова картинки эти стала продавать, и три из них достались мне. Писал он маслом, и сюжеты были разные.
Так, на одной из них шёл коренастый пограничник (если легендарный Карацупа это был, то собака, что при нём была, – Индус). Её я подарил своему давнишнему приятелю, в сортире у него она висит.
А на второй – женщина идёт к огромной горе сена на возу. И к зрителю она спиной, но молодая. И лошади её смиренно ждут. Эта повисла в нашей спальне, очень уж была уютная.
На третьей – пляж нудисток. Человек пятнадцать голых баб в различных позах загорания и всего один мужик (и то – в трусиках). Эта картинка лучше всех прописана – видать, увлёкся автор. В коридоре до сих пор она у нас висит. Но дело всё случилось со второй (где молодая женщина спешит по полю к возу с сеном). Я что-то перевесил почему-то, и картинка эта оказалась возле нашей супружеской кровати – прямо у изголовья.