Детектив Франции. Выпуск 8
Шрифт:
— А я держусь на плаву, — похвастал Мусрон. — Мне предлагают три контракта, а с началом сезона я буду писать музыку для фильма.
Мы подняли бокалы.
— И это еще не все, — продолжал аббат, — и, поскольку мы выпили за счастье наших друзей, я могу поделиться с вами своими сокровенными мыслями. В конце концов, удачу одних следует рассматривать как благоприятный знак для других. Последнее время беда не обходит нас стороной, и некоторые из присутствующих падают духом…
— Мы все умрем, — сказал Нерис.
— Несомненно, — пошутил аббат. — Каждый в свое время… Но нет ни малейшего основания думать, что это будет завтра. Видите ли, в самоубийстве таится что–то притягательное, и я должен вас предостеречь… Главное, не вздумайте вообразить, что Жюмож и Симона
— Знаете, — сказал Мусрон. — За меня страшиться нечего. А ты, Гобри, намерен проститься с жизнью?
— Я еще немножко подожду, — ответил Гобри, допивая вино.
— А вы, Нерис? — спросил аббат.
— Будь я не таким усталым, — пробормотал Нерис, — я бы повесился. Но эти покойники меня доконают. Я чувствую, как они приближаются. Думаю, что звери испытывают нечто подобное во время землетрясения.
Эти слова возбудили мое любопытство, и я решил завести с Нерисом длинный разговор — позже, так как сейчас был неподходящий момент для серьезной дискуссии. Мусрон всем своим видом выражал нетерпение, и аббат поспешил закончить свою речь.
— Эрамбль тоже с этим вполне согласен. Что касается меня, я не должен вам напоминать, что христианин не кончает жизнь самоубийством.
— Не считая Иуды, — прошептал Нерис.
— Итак, продолжаем поддерживать контакт и не будем бояться поверять друг другу свои малейшие тревоги. Договорились?
— Договорились, — повторили остальные четверо, шутливо, но с воодушевлением, несмотря ни на что, так как их тронули убедительные слова аббата.
Затем Эрамбль откупорил бутылку шампанского, после чего настоял, чтобы мы отведали искристого розового вина из–под Труа… Настала пора расходиться. Мусрон увел Гобри. Марек увез Нериса. Аббат был явно удовлетворен вечером. А Эрамбль — просто в восторге. Он обрел прежний тонус, потешался над тем, что называл «своими слабостями», и заверил нас, что с нервами у него уже полный порядок. Я рискнул его покинуть, не без некоторого опасения. Но назавтра Этьен позвонил мне и повторил, что чувствует себя очень хорошо — наша дружба сделала для его здоровья больше, чем все таблетки профессора.
Успокоившись, я отправился на могилу Симоны. Из чистого любопытства, признаюсь. Сторож указал мне дорогу. Перед склепом стояла Режина. Я узнал ее еще издали. В моей душе что–то дрогнуло, я ускорил шаг. Похоже, она обрадовалась, завидев меня.
— Я не решилась спросить про вас в день похорон. Вы не болели?
— Я оставался с Эрамблем.
Я смотрел на венки. Одни были от родных и близких — племянников и двоюродных братьев, другие возложила наша группа. Венок Режины тоже был тут, чуть в стороне от всех прочих: «Вечная память».
Режина поспешила прервать молчание.
— Здесь лучше, чем в Пантене. Там все заросло травой.
— Как? Вы продолжаете бывать в Пантене?
— Приходится. Он ждет меня там.
— Послушайте, Режина…
Я увел ее. Мне хотелось бы ей внушить, что ее верность лишена предмета, но она была такой же упрямой, как Эрамбль.
— Значит, если Мусрон умрет или Нерис… Вы так и будете разъезжать от кладбища к кладбищу?
Она не ответила. Я вспомнил: ведь верующие считают естественным посещать церкви, где покоятся разрозненные мощи святых, которых они почитают.
— Извините, — пробормотал я. — Не хотел вас обидеть.
Мы прошлись по тихим аллеям. По небу то проплывали облака, то снова проглядывало солнце, рисуя на мраморных памятниках наши косые и сближенные силуэты.
— Расскажите мне побольше о Миртиле, — попросил я. — Был ли он суеверным? Мне трудно объяснить свою мысль… Верил ли он в предчувствия? Прежде чем что–либо предпринять, относился ли
он со вниманием к приметам?.. Знаете, ну, что к счастью, а что к несчастью?— Он? Конечно нет! Наоборот, он очень тщательно все готовил и ничего не делал на авось.
— А он любил музыку, живопись?
— Нет. Он был человеком дела. Думал только о себе… В первую очередь о себе! Вот почему ваша история о трупе, отписанном медицине, не укладывается у меня в голове. Или же он просто над кем–то посмеялся. Вот это возможно — на это он был способен!
Я остановился у ворот.
— Вы видитесь с Гобри?
— Почти ежедневно. Я навожу у него порядок. В пьяном состоянии он меня еще выносит… Я смотрю, как он рисует… это так странно: рука, принадлежавшая Миртилю, — такая ловкая, когда он разбирал пистолет, теперь движется по полотну неуверенно, как бы ощупью… Я это чувствую… Из–за нее–то я и хожу к Гобри… Когда он спит, я ее трогаю… Раньше она была горячее. Мсье Гаррик, те, кто позволил это, — чудовища!
Она была очень хороша в гневе. Я как бы на себе почувствовал силу ее любви и, смутившись, протянул ей руку.
— Встретимся на вернисаже. Продолжайте присматривать за Гобри. Я был счастлив повидать вас, Режина.
Удивленная и польщенная, она улыбнулась, возможно подыскивая любезное слово. Мне и самому хотелось что–либо добавить. Мы не знали, на какой ноте расстаться, и, оказавшись в катастрофическом положении, вели себя неестественно.
— Еще раз спасибо, — так и не найдясь, сказала она.
Я пошел и был уверен, что она смотрит мне вслед. Я страшно злился на себя, потому что все их страсти — исступление Жюможа, отчаяние Симоны, тщеславие Мусрона, любовь Режины — скрещивались рядом со мной, как траектории снарядов. Кончится тем, что заденет и меня.
Дома меня ждало письмо директора галереи — он назначал мне свидание на послезавтра и хотел со мной поговорить о вернисаже. Очень скоро этот вернисаж стал главным предметом моих забот, так как хотелось помочь Гобри, и Массар поручил мне роль посредника между ним и людьми, к которым не знал подхода. Я предпринял многочисленные шаги. Эрамбль предложил себя в мое распоряжение, что было очень мило с его стороны. Вечерами у нас проходили долгие совещания в предместье Сент–Антуан, после того как служащие галереи расходились по домам и роскошные залы, казалось, ожидали таинственных жильцов. Я всегда немного волновался, пересекая их при слабом и бледном сумеречном освещении. Эрамбль показывал мне вырезки из газет, рассортированные по рубрикам статьи, уложенные в папку, на которой он написал: «Выставка Гобри».
— Он меня заинтересовал, этот славный малый, — заявил Этьен, извлекая коробку сигар. — Прежде всего, Гобри — один из наших! И потом, дорогой мой Гаррик, у меня нюх на такие вещи… Гобри стартует. Значит, нельзя упустить случай. Это хорошее помещение капитала. Я и сам готов взять у него десяток полотен только для того, чтобы поднять цену.
Мы с Эрамблем навестили Гобри. Он трудился с потухшим взором: окурок во рту, бутылка с опрокинутым на нее стаканом под рукой. Все картины походили одна на другую. Они представляли собой некое сочащееся гниение, жирные накаты красок, клейкий пот разлагающейся материи, которая возвращалась на стадию плазмы, — то в виде сгустков крови винного цвета, то слизистые, как медуза. И эти сомнительного вида, студенистые массы были как бы оживлены ферментацией, подспудным кипением, крупинками охлажденного пара. Все это источало влагу и в то же время дымилось. За короткое время Гобри выработал себе вполне индивидуальную манеру письма, весьма далекую от стиля его первых этюдов. Он писал быстро, а его рот судорожно перекашивало выражение презрения. Кисть двигалась по полотну, постоянно спотыкаясь, затем ковырялась в красках, заливавших палитру, и снова бросалась на полотно для того, чтобы нанести серую или грязно–синюю оттеночную линию; или же она скользила сверху вниз, оставляя след, казалось бы, лишенный смысла, но краска — густая, как сок невиданных плодов, — тотчас преображалась в разливающуюся лаву, в сукровицу. В двух шагах позади Гобри стоял Эрамбль, склонив голову и хмуря брови.