Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дети, играющие в прятки на траве
Шрифт:

— А может, что-нибудь хотите спеть или сыграть? — поспешно предложила Ника, чтоб не дать начаться ссоре. — Я вот вам сейчас треньбреньдер принесу.

— Нет, — возразил Симон, — не надо. Его нужно долго мять, разогревать, разглаживать… Потом, в другое чаепитие. — И вдруг, как будто спохватившись, что другой-то раз случится после праздника, а после праздника на ферме он останется один, с поспешностью добавил: — Вообщене надо. Лучше силы к вечеру сберечь. Полезнее оно.

Похоже, не хотел он ущемлять своих собратьев, выставляя напоказ их обреченность, и поэтому решил быть рассудительным и ласково-дипломатичным. Впрочем, остальных тот факт, что он на праздник имеете с ними не пойдет, не слишком взволновал или серьезно озаботил, даже более того: они об этом словно и забыли сразу — зафиксировали походя в сознании, кивнули и отбросили подальше, точно обветшалую, изношенную вещь. Да и Симон, пожалуй, толком ничего не понимал, не представлял, какие перемены в самом скором времени произойдут в его унылой жизни. Хотя… что конкретно мог бы Питирим сказать об их существовании на ферме?! Ровным счетом ничего. Все — только внешние, разрозненные и случайные во многом впечатления, которые нельзя было назвать ни истинными, ни обманчивыми… Так или иначе, но Симон был возбужден и полностью собой доволен. Девушка Лапушечка (возможно, то была не прихоть Ники, а на самом деле ее имя было таково — сей факт остался тайною для Питирима до конца) сидела, радуясь бездумно — просто глядя на Симона и невольно часть его энтузиазма замыкая на себя, — сердечно улыбалась всем подряд, шкодливо и по-детски непритворно, а когда вдруг встретилась глазами с Питиримом, словно ненароком подтянула угол пончо, и без этого спускавшийся лишь чуть пониже живота, и это вышло у нее настолько недвусмысленно-зовуще, что она сама в смущении зарделась и невольно отвернула голову: мол, всякое бывает, кровь-то молодая, а ты, в сущности, парнишка — ничего!.. Чуть позже

она весело скосила глаз и подмигнула Питириму: дескать, не робей, не куксись, один раз живем — со мной не пропадешь!.. Да с кем она заигрывает, черт возьми?! — мелькнуло тотчас у него в мозгу. Ведь — не со мной, а с этим телом.Да-да-да, с чужой дурацкой оболочкой, полагая, что она и я — одно и то же! Улыбаются не мне, желают не меня!.. И, если вдуматься, для них для всех меня здесь — нет. Брон Питирим Брион для окружающих остался где-то там, за тридевять земель, нигде'.И что творится у меня в душе, никто не знает, да и наплевать им… Вот и Ника встретила меня как не-меня!И тут он с ужасом вдруг понял: так теперь и будет впредь, везде, со всеми. Тело Левера, презренного и даже ненавистного, отныне будет представительствовать всюду. Характерные черты, приметы? Что ж, извольте, ничего секретного: рост ненамного выше среднего, телосложением — отнюдь не богатырь, большие уши, длинные и чуть раскосые глаза, нос — как пропеллер самофлая, лоб высокий, так сказать, лепной, густая шевелюра привлекательно-каштанового цвета, но залысины — кошмар. Короче, тот еще красавец!.. Прежнее-то тело было много импозантней, женщины догадывались сразу, что почем… А как он мучился в больнице!.. Все те дни, что находился там. Ведь зеркала в палате — не было! Он походя обмолвился разок об этом, и сестра пообещала передать врачу, но тот внезапно заартачился, стал городить какой-то вздор: мол, не положено, мол, в этом вся методика выздоровления — ну, чтобы постепенно, а не в первые же дни, — мол, и не думай о подобной ерунде, все развивается нормально, да и нет зеркал в больнице, не предусмотрели. Питирим ему, конечно, не поверил, но на эту тему впредь не заикался — не переносил, когда его за дурачка держали. А себя увидеть в зеркале хотелось… Ужас, до чего хотелось! Как назло, однако, никаких блестяще-полированных предметов под рукою не сыскалось, и в оконных рамах стекла оставались тускло-матовыми целый день, и даже умывался он не в ванной, а в палате же, усердно обтираясь влажной губкой. Он не понимал, к чему все эти нарочитые предосторожности, — ведь он прекрасно знал, в чьем теле разместился его мозг, и руки, ноги, туловище мог разглядывать сколько угодно. Лишь гораздо позже ему стала очевидной правота врача… Конечно, тело было легче воспринять и легче было с ним смириться. Ибо самое тяжелое, болезненное, страшное — лицо. Личина. Маска… Можно называть по-всякому — под настроение. Когда-нибудь — и это было неизбежно все равно — Брон Питирим Брион увидел бы себя, как говорится, полностью, пришлось бы, только врач, сообразуясь с собственными представлениями, все оттягивал решающий момент. Боялся шока? Вероятно. Впрочем, Питирим и в самом деле, хоть и полагал себя готовым к разным неожиданностям, был ошеломлен, увидев в зеркале свое лицо. Свое?'..Нет-нет, он не надеялся на чудо и не предавался вздорным упованиям, и все-таки таилось в глубине души смешное робкое предположение, что пусть какие-то немногие знакомые, привычные, присущие лишь одному ему черты, но — сохранятся. Не осталось ничего. И вправду перед ним был кто-то совершенно посторонний… Левер. Разумеется, не враг и тем не менее навек — антагонист. Антагонисте первой минуты… Но увидел это он потом, уже на корабле, в тоскливом одиночестве замкнувшись в четырех стенах, летя сквозь подпространство и имея в перспективе лишь единственный разумный вариант, чтоб не свихнуться, — выйти вон на Девятнадцатой, отринуть прошлое и все начать сначала, ибо повторение — исключено. Как волновался он и нервничал, когда врач наконец пришел за ним в палату и они отправились на космодром!.. К чему такая спешка, Питирим не понимал, а врач, похоже, вовсе не был расположен что-то объяснять. На все вопросы он ответствовал загадочно и кратко: «Так решили,не гоните лошадей». Не слишком вежливое обхождение, но большего добиться Питирим не мог. Хотя и тихо дожидаться перемен, которые вот-вот нагрянут, тоже был не в состоянии. Он словно бы предчувствовал возможную беду и оттого стремился упредить момент… Они шагали по пустынной застекленной галерее, и несчастный Питирим, то прибавляя ходу, то невольно притормаживая, беспрестанно озирался и надеялся, неистово надеялся — хотя бы раз, в одном каком-нибудь стеклянном витраже! — увидеть собственное отражение и наконец-то разглядеть… Увы! В прозрачных стенах галереи — а был ясный летний день — он в лучшем случае мог различить свой силуэт, размытый полу-призрак, начисто лишенный индивидуальных черт, нелепо, боком скачущий вперед, и — никаких деталей, ни малейшего штриха… Он был разочарован, даже уязвлен, но оставалось лишь терпеть и ждать. Доколе же?! Тогда он этого не ведал… «Так решили,не гоните лошадей»… Кто, что, зачем решил? Хорошенький ответ!.. И вот теперь он обречен таскать чужую неказистую личину — и другого не дано. Земля, все прежние утехи, прежние подруги и приятели — все позади. Нет-нет, конечно, он вернется к ним, сомнений быть не может, рано или поздно возвратится, чтоб, исполненный любви и нежности, и умиления, припасть к ступеням временно заброшенного дома… Но — какимвернется?! Надо вновь всех приучать к себе и, хочешь или нет, с тоскою привыкать к тому, что на тебя, уж как ты ни старайся, будут все-таки смотреть совсем иначе — и не лучше, и не хуже — просто по-другому, и в чужих глазах уже не сможешь уловить знакомое, казалось, данное навеки отражение былого, настоящего, земного Питирима. Разумеется, ты будешь свой — мозги-то сохранились, мироощущение и ценности все те же! — но теперь до самой смерти — новыйсвой, и с этим воевать отныне невозможно. Точка. Лодка приплыла к последнему причалу. Либо, вовсе ничего не зная, не подозревая, тебе будут улыбаться, как Лапушечка сейчас — тебе другому! — либо, чувствуя себя неловко, станут избегать твоей компании, по крайней мере поначалу. А на сколько это может растянуться? И живой, и будто неживой, подумал горько Питирим. И даже праздника прощания — тогда, перед отлетом — мне и не сподобились устроить. На Земле ведь в эти игры не играют… Что же, все сначала? Так? И первый, кто тебя здесь оценил, — Лапушечка? Однако!.. Ника все заметила: и то, как девушка мигнула Питириму — завлекающе, тайком, — и то, как он, не очень-то скрывая, тотчас скис, разволновался, — она только усмехнулась, понимающе и грустно глянув на него, и чуть качнула головой: мол, что имеешь — то, брат, и твое, смирись… Действительно, смирись. А как — еще? По сути, сам во многом виноват. И не во многом даже, а во всем… Нелепая случайность? Нет. Нелепой-то случайностью как раз бы и явилось, если б он тогдаповел себя иначе. Вышло все и впрямь по предопределенью. Был свободен действовать, не отступая ни на шаг от изначального, сквозь жизнь ведущего маршрута. И маршрут когда-то вычертил он сам… Но все равно я, как и прежде, — человек! — с внезапной яростью подумал Питирим. Однако этого так мало… Если разобраться, исчезающе, ничтожно мало! Человек — и больше ничего… А люди разные бывают. Сказать: просточеловек — реально ничего и не сказать! Нужны характеристики особенного рода, в каждом изолированном случае… Что ныне выделяет, например, меня, какие качества присущи только мне? Преступник — по большому счету; от гордыни, от презренья к ближнему — убийца, а теперь и вор, присвоивший чужое, вовсе мне не нужное обличье. Кто же я теперь?! Все тот же темпераментный Брон Питирим Брион, конструктор антибиксовых кордонных станций, боевик, враг всего мало-мальски нелюдского? Мыслящий расист и патриот? Да кто меня теперь таким увидит? Кто?! Илия — Левер, жалкое подобие убогого фигляра, вечно становящегося в позу, оттого что страшно, все-все непонятно в этой окаянной жизни, оттого что убежал откуда-то и совесть мучит, и не мог не убежать, и надо все равно оправдываться — каждую минуту, перед всеми, но особенно — перед собой?! Но даже если я — все тот же Питирим, то все равно — и я ведь оправдания ищу, вот парадокс! Не знаю, был ли суд или еще мне это предстоит — не в процедуре дело! Невзирая ни на что, мне нуженадвокат, нужна защита — пусть она меня не оправдает совершенно, не спасет, однако камень тягостный с души спихнет, хоть в чем-то успокоит, вот что главное сейчас! Плевать, кто это будет: искушенный в казуистике земной защитник, Эзра, девушка Лапушечка, Симон, любой из обитателей проклятой фермы, Ника, даже сам Барнах, уж коли он и вправду существует, да любой поганый бикс, черт побери! Готов и это вынести, любое унижение. Лишь бы сказали: ты, ничтожный полуЛевер-полуПитирим, не виноват, такая жизнь была, не мог иначе, проституткой был, дерьмом, почти отца родного заложил и друга предал, и случайного знакомца из презрения подставил умирать вместо себя, не шевельнув и пальцем, чтоб помочь ему, да, из презрения к его неповторимости, из страха, что он донесет до всех столь тщательно скрываемую правду о твоих конструкторских просчетах, свою истинно бредовейшую мысль, будто биксов никогда никто не создавал, но ты не виноват — хотел бы, да не могиначе, ты был прав как человек, как раб идеи, истукан борьбы: конечно, если б
ты сумел проникнуться идеями иного сорта, не идущими вразрез с твоим сугубо человеческим достоинством, и эти идеалы предложили бы в законекак альтернативу прочим — ты бы действовал, ведомый побуждениями духа, а не лютою обязанностью быть борцом во что бы то ни стало, ты б не сделался преступником; но ты не виноват, и в подтвержденье — вот тебе стезя, неведомая вовсе, пробуй, утверждайся заново, живи отныне чистым человеком, впредь не отупелым, не отягощенным вздорным воспитанием (ведь ты же презирал его всегда!) и скотским самомнением, живи достойным чистым человеком, про которого когда-нибудь да скажут: каялся без меры, искупил, и впрямь — не виноват! Но как таким-то — обновленным — стать, как отвернуться от былого? Кто же защитит, кто приободрит, прокляв навсегда?!. Как червь к любому поползу, как слизь размажусь, лишь бы только намекнули: да, ты потерял себя, утратил имя, естество, все-все, но с тем, что сохранил, с тем малым, нищенским остатком собственного духа — ты уже не виноват, ты — на нулях как деятель, как личность, больше нечего терять, вина осталась там, где прочие утраты, и она теперь — утрата, если правду говорить, утрата, о которой будешь помнить очень долго, может быть, до самой смерти, потому что без вины — нельзя, тогда ты навсегда неполноценный человек, тогда ты хуже бикса, ты ему и ноги не достоин мыть, ботинки чистить, о вине необходимо помнить, а вот житьобычной жизнью нужно без нее. Кто скажет так? Ведь это суд и будет, самый страшный суд. Кто сможет осудить меня по высшей мере — наказанием прошенья? Кто?! Я здесь чужой — и буду впредь чужим. Неужто не найдется кто-то, хоть из жалости способный углядеть во мне другого, нового, которого достойно воспринять безотносительно к его былому «Я» — в той, отлетевшей в пустоту личине? А ведь как все просто началось, с тоской' подумал Питирим. Мне подмигнула девушка Лапушечка и намекнула на веселую игру… И Ника все заметила, и — не разгневалась, и, видит бог, не осудила. Может, суд-то этим и свершился надо мной? Нет больше Питирима. Есть отныне тело Левера, которое зовется Питиримом… Что такое имя, если вдуматься? А просто — пшик, очередная вековечная условность. Важно тело, изрекающее разные слова — нелепые, разумные, любые, — погруженное в эмоции, способное любить и совершать поступки. Да, у телав прошлом — нет вины. Оно — сиюминутно. Разве что предрасположено бытьчуточку и после, как бы по инерции — все в той же неизменной ипостаси. Вне морали, вне смятенного рассудка, вне вины…

— Так что, Симон, когда же будет сказка? — нудным голосом потребовал Ермил. — Давай. Я знаю, чем все кончилось, а — жуть как интересно!

— Ишь ты… Если знаешь, так чего же интересного? — с неудовольствием откликнулся Симон.

— Ну, понимаешь, тут большая закавыка, очень сложная… Как объяснить тебе?.. Ведь ждешь все время… Вдруг — другой конец? — признался простодушно его спутник. — До сих пор вот, стало быть, одним кончалось, а теперь — совсем другим. А? — он с надеждой глянул на Симона.

— Нет, — сказал тот непреклонно. — Чего ради — изменять? Уж как все было, так и будет. Это ж, брат, тебе не чай гонять, а — сказка!

— Господи, да не торгуйся ты, Симон! — сказала Ника строго. — Вечные твои замашки!.. Все-таки здесь — новый человек. Не слышал…

— Новый? Х-м… — сварливо произнес Симон, копаясь в бороде. — Ну, пусть… Не спорю. Ладно. Вот вам сказка — вся, как помню. Только, чур, начну — так до конца, и не перебивайте. Значит, жил-был махонький ребенок. Не важно — где, не важно — чей. Ребенок! И как его звали — тоже не важно. Я так полагаю… Жил он на краю большого леса — вроде нашего, у фермы. Папа с мамой говорили: не ходи в лес, не ходи. Ты у нас единственный, вдруг пропадешь? Ребенок умный был и соглашался. И всегда играл, не отходя от дома. Но раз как-то заигрался очень, а родители уехали на целый день, никто не мог ему сказать полезныеслова. Вот играи привела его сначала на опушку, а потом и в самую чащобу заманила. А родители вернулись — ни ребенка, ни игры. Туда-сюда, зовут — не отвечает. А ребеночек как в лес попал, так вышел на болото, оступился, ну, и утонул. Родители об этом сразу догадались, потому что — нет ребеночка и только на зеленой кочке сидит глупая его игра. Такая глупая, что даже не смогла ему помочь. Ну, взяли родители игру с собой и начали воспитывать вместо ребенка. Тошно ведь одним-то… А когда она подросла немного, повели ее в поселок — похвалиться, показать: мол, вон какое дитятко у них, ни у кого такого нет. Вот, значит, в путь-дорогу собрались, а взять с собою пообедать — позабыли. Да… Идут они, идут, игра им тут и говорит: я есть хочу, сил нет. Они ей: потерпи, в поселке подкрепимся, уж недалеко… Но глупая игра была, хотя и выросла большая. Не поверила и ждать не стала. Слопала родителей и, сытая, довольная, притопала, куда и собирались. А там как увидели, кто к ним пожаловал, так сразу закричали: зверь ужасный, зверь ужасный!.. А игра им говорит: нет, я не зверь, я просто-напросто игра, хочу быть с вами. Но ее и слушать не смогли: все до того уже перепугались, что схватили камни, толстые дубины — и забили игру насмерть. А ребеночек сидел в болоте и все ждал, когда же папа с мамой подойдут его спасать. И не дождался. Вот и все. Правда, смешно?

Ника стояла рядом, как-то чересчур сосредоточенно и молча собирая со стола посуду. Питирим следил украдкой за хозяйкой дома и никакие мог понять: чего же она хочет, добивается — чего? Игра, спектакль!..

— Нет, плохая сказка. Я-то думал!.. — проворчал Ермил. — И ничего смешного… Очень глупая. Обидно даже… И опять все кончилось по-старому.

— Так я предупреждал, ты что! — откликнулся Симон, вполне собой довольный. — Это ж — сказка'.А она — как дом. Нельзя сломать.

Лапушечка внезапно горько зарыдала, ткнув в ладони мокрое лицо.

— Ну вот, пожалуйста! — сказал с негодованием Симон. — Я так и знал. Всегда: расскажешь, а потом — серчают, строят из себя. Чего ревешь?

— Ребеночек… — сквозь всхлипыванья выдавила из себя Лапушечка, не в силах успокоиться. — Ужасно жалко. Ведь… сидит и ждет!..

— Балда, — ответил назидательно Симон. — Ну, как с тобою говорить? Он не дождался. Слушать надо. Захлебнулся — и готов. И больше нет.

— И нового не будет никогда — вот, вот!.. — Лапушечка заплакала еще сильней. — И никакой надежды, никакой! Откуда ему быть теперь?

— Кому?

— Ребеночку!

— Вот ведь — заладила!.. — Симон обескураженно всплеснул руками. — Утонул ребеночек! Его и не должно быть больше никогда!

— А как же ты тогда рассказываешь нам?..

— Я сказку вам рассказываю! Могу — такповедать, а могу — иначе.

— Почему же ты…

— А потому, что не хочу! — Симон упрямо подбоченился. — Нельзя врать в сказке. Понимаешь? Никому нельзя. Получится неправда, и мне будет очень стыдно.

— Да ведь ты уж рассказал! — не унималась бедная Лапушечка. — И до того обидно!..

— Правильно, — с досадой закивал Ермил. — Плохая сказка. Ты, Симон, нам больше не рассказывай.

— Да вам теперь — без разницы! — Симон развел руками, будто удивляясь недогадливости спутников своих. — У вас же нынче — праздник. Вам и сказка ни к чему. По правде говоря… И если б мама-Ника не просила рассказать… Тогда б я — ни за что, я б сразу — наотрез… А, мама-Ника? — вдруг разбойно ухмыльнулся он. — Лапушечка вот плачет, говорит: не будет ничего… Но — мы-то знаем, мы-то — молодцом?! На месте все, а? Тутнадежда не пропала? — он задорно подмигнул всем и немедля, с поразительным проворством дернул вверх подол у Ники, радостно возя и тиская большой ладонью между ее ног. — Тут — целых сто ребеночков, а мы уж их в обиду не дадим! Всех сбережем — до одного. Да, мама-Ника?

Та стояла совершенно бледная, едва, казалось бы, дыша, — подчеркнуто прямая, отрешенно строгая, суровая почти что, со смирен-но-мученическим выраженьем на лице, и только слабо била по руке Симону, порываясь опустить подол. Лапушечка внезапно перестала плакать и бесцеремонно, с детским любопытством наблюдала за происходящим, словно мысленно сопоставляя то, что видела, со своей собственною прелестью, которой лишь недавно соблазняла Питирима… Что-то тут не то, подумал он, Лапушечкины доблести — не в счет, ее всерьез никто не принимает, и она сама об этом знает, безусловно… Судя по всему, здесь только Ника — явственный предмет всеобщих поклонений, вожделений — даже так… Но почему? Не на правах же ласковой, приветливой хозяйки! И предполагать подобное — смешно. Лапушечка куда как посвежей и пошустрее… Он перехватил случайно Никин взгляд и… не нашел в нем ни смущенья, ни мольбы о помощи: одно лишь напряжение, терпение и неуемную, какую-то безжалостную кротость прочитал он в нем и вместе с тем немой приказ — сиди, такнадо, не понять тебе, уж так у нас заведено,и, если ты мне друг, прими как должное, пока — по крайней мере…

— Ты все тянешь, тянешь… Даже непонятно… Ну когда же будут детки, мама-Ника? — укоризненно сказал Симон и наконец-то отнял Руку. — Ты же знаешь, сколько будет радости нам всем… Вот — гость приехал, — он кивнул на Питирима. — Новый, говоришь. Хе!.. Ты бы попросила…

— Прекрати, Симон, ты забываешься, игра игрой… — чуть слышно выдохнула Ника. — Я все понимаю. Но решать оставь уж мне. И если ты вдруг возомнил, что все тебе позволено — не только рукоблудствовать, но и какие-то давать советы, — я предупреждаю: у тебя, как и у всех, сегодня тожебудет праздник. Правда, свой, особый…

— Виноват, — понурился Симон. — Но не с Лапушечкой же говорить об этом!

— Ну, а почему бы нет, и вправду, почему бы нет, ты мне скажи?! — обиженно вскочила девушка. — Ты не темни, ты правду говори! Да, я немножечкодругая, не такая, как единственная мама-Ника. Пусть! Но разве же нельзя попробовать… ну, постараться — сделать так, чтоб… словом… Когда ты, Симон, входил в меня, мне было так приятно!.. Значит, можно и не только это, и детишек — тоже можно…

Поделиться с друзьями: