Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Капитан, Салем-капитан, – молил Картинка-Сингх, – приди же в себя! Стоит ли из-за ушей так убиваться!

Он родился в Старом Дели… во время оно. Нет, так не годится, даты не избежать: Адам Синай появился на свет в окутанных тьмой трущобах 25 июня 1975 года. А в какой час? Это тоже важно. Я уже сказал: ночью. Нет, нужно еще кое-что добавить… Если начистоту, то в самую полночь, с последним ударом часов. Стрелки сошлись, словно ладони, почтительно приветствуя меня. Ах, пора, наконец, сказать прямо: именно в тот момент, когда Индия подошла к чрезвычайному положению, он пришел в этот мир, торопясь чрезвычайно. Все затаили дыхание; везде, по всей стране, – безмолвие и страх. Скрытая тирания этого зловещего часа тайно приковала Адама Синая наручниками к истории, и его судьба неразрывно сплелась с судьбою его страны. Он явился без всяких пророчеств, без торжеств и помпы; премьер-министры не писали ему писем; но все равно: мое сцепление, мое единение с историей подошло к концу, а его – началось. Ему, конечно же, не дали сказать ни слова; в конце-то концов, он тогда еще не мог сам подтереть себе нос.

Он стал сыном

отца, который не был ему отцом; но так же и сыном времени, которое так покорежило реальность, что с тех пор никто не может выпрямить ее.

Он был родным внуком своего деда, но слоновая болезнь поразила его уши, а не нос, потому что он был к тому же родным сыном Шивы-и-Парвати – слоноголовым Ганешей.

Он родился с ушами такими длинными и такого размаха, что они, должно быть, слышали стрельбу в Бихаре и крики избиваемых дубинками докеров Бомбея… этот ребенок слышал слишком многое и поэтому не говорил, онемев от избытка звуков, и в промежутке между тогда-и-теперь, между трущобами и консервной фабрикой, я не слыхал, чтобы он произнес хотя бы одно слово.

Он обладал пупком, который выпирал наружу, а не был вдавлен внутрь, так что даже Картинка-Сингх вскричал в изумлении: «Его бимби, капитан! Взгляни-ка на его бим-би!» – и с самых первых дней малыш стал внушать нам благоговейный трепет.

Он был таким спокойным и благодушным младенцем, что никогда не ревел и не хныкал, и это сразу же покорило сердце его приемного отца, который прекратил смеяться над нелепыми ушами, взял ребенка на руки и стал осторожно баюкать.

И младенец на руках у отца услышал песенку, какую давным-давно певала впавшая в немилость няня: «Кем ты захочешь, тем ты и станешь; станешь ты всем, чем захочешь».

Но теперь, когда я породил своего лопоухого, безмолвного сына, остались вопросы по поводу другого, синхронного, рождения, и их следует прояснить. Мерзкие, каверзные вопросы: а не просочилась ли мечта Салема о спасении нации, не проникла ли сквозь пораженные осмосом ткани истории в мысли самой Индиры, премьер-министра? Не преобразилась ли пронесенная мной через всю жизнь вера в некое уравнение, сопрягающее меня с государством, не обернулась ли в уме «мадам» знаменитой-в-те-дни пресловутой фразой: Индия – это Индира, а Индира – это Индия? Оспаривали ли мы друг у друга центральное положение, алкала ли она смысла столь же страстно, столь же глубоко, как и я, – и может быть, может быть, поэтому?..

Влияние причесок на ход истории: еще одна щекотливая проблема. Если бы Уильям Месволд не был причесан на прямой пробор, я, возможно, не сидел бы сегодня здесь; и если бы прическа Матери народа была окрашена единообразно, чрезвычайное положение, которым она разродилась, запросто могло бы и не иметь темной стороны. Но волосы ее были белоснежными с одной стороны пробора и черными – с другой; так и чрезвычайное положение имело белую сторону – публичную, явную, задокументированную, изученную историками, – и сторону черную, которая, будучи скрытой-кошмарной-нерассказанной, станет нашим предметом.

Госпожа Индира Ганди родилась в ноябре 1917 года у Камалы и Джавахарлала Неру. При рождении ей дали имя Приадаршини. Она не была в родстве с «Махатмой» М.К. Ганди; фамилия досталась ей от мужа, Фероза Ганди, с которым она сочеталась браком в 1952 году и который стал известен как «зять народа». У них родилось два сына, Раджив и Санджай, но в 1959 году Индира вновь поселилась у отца и стала «общепризнанной хозяйкой дома». Фероз попытался было тоже водвориться там, но безуспешно. Он стал яростным хулителем правительства Неру, раздул скандальное дело Мундхры и ускорил отставку тогдашнего министра финансов Т.Т. Кришнамачари – самого «Т.Т.К.» {274} . Господин Фероз Ганди скончался от сердечного приступа в 1960 году, в возрасте сорока семи лет. Санджай Ганди и его жена, бывшая манекенщица Менака, выдвинулись во время чрезвычайного положения. Молодежное движение Санджая особенно активно участвовало в кампании по стерилизации населения.

274

* Т.Т. Кришнамачари (1899–1974) – один из наиболее влиятельных лидеров Национального конгресса. С 1952 г. занимал министерские посты в правительстве Индии. В 1956–1958 и 1963–1965 гг. – министр финансов.

Я привел эти довольно элементарные сведения на тот случай, если вы не осознали до сих пор, что в 1975 году премьер-министр Индии уже пятнадцать лет была вдовой. Или (тут уместна заглавная буква): Вдовой.

Да, Падма, зуб на меня имела действительно Индира-Мать.

Полночь

Нет! – Но я должен.

Я не хочу об этом рассказывать! – Но я поклялся рассказать обо всем. – Нет, я отступаюсь, только не это; правда же, есть вещи, которые лучше оставить?.. – Это пятно не смоется; что нельзя вылечить, то нужно перетерпеть! – Но только не шепчущие стены, не измену, не «чик-чик», не женщин с грудями, избитыми до синяков? – Именно об этом ты и расскажешь. – Но как я могу, взгляни на меня, я распадаюсь на части, не согласуюсь сам с собой, болтаю-и-спорю, как бешеный, растрескиваясь, теряя память; да, память валится в бездну и поглощается тьмою, остаются одни обрывки, ни один из них теперь не имеет смысла! – Но мне не дано судить, я просто должен продолжать (раз уж я начал), пока не дойду до конца; я уже не могу (а может, и никогда не мог) отличить смысл от бессмыслицы. – Но весь этот ужас, я не могу, не хочу, не должен, не буду, не могу, нет! – Прекрати стенания и начинай. – Нет! – Да.

Тогда, значит, о сне? Может быть, получится рассказать это как сон. Да, как кошмар – зелены-черны пряди Вдовы, и рука сжимается, и дети, далее везде, и мякиши-шарики, один за другим, оторваны-вырваны;

мякиши-шарики летят-летят, зеленые, черные; рука зелена, ногти черным-черны. – Никаких снов. Не время для снов, да и не место. Только факты, так, как припомнятся. Все старания приложив. Так как же все было? Начинай. – Нельзя иначе? – Нет; и когда было можно? Есть повелительные наклонения, и логические заключения, и неизбежности, и совпадения; что-то совершалось случайно, и била меня судьба – и разве могло быть иначе? Был ли какой-нибудь выбор? Была ли свобода решения – быть мне тем ли, другим ли, третьим? Нет, иначе нельзя, начинай. – Да.

Слушайте:

Бесконечная ночь, дни-недели-месяцы без солнца, или, скорее (ибо важно быть точным) под солнцем, холодным, как тарелка, выполосканная в горном потоке; солнцем, которое омывало нас холодным полуночным светом: я говорю о зиме 1975–76 года. Этой зимой: темнота, и также туберкулез.

Когда-то в голубой спаленке, глядящей на море, под указующим перстом рыбака, я боролся с сыпным тифом, и змеиный яд спас меня; теперь, запутавшись в паутине династических совпадений, которая сплелась вокруг него потому, что я признал его сыном, нашему Адаму Синаю в первые месяцы жизни пришлось одолевать невидимых змей болезни. Змеи туберкулеза обвились вокруг его шеи, не давая вздохнуть… но этот младенец был весь слух и молчание, он и кашлял бесшумно, и когда тяжело, натужно дышал, из горла его не вырывались хрипы. Короче, мой сын заболел, и хотя его мать, Парвати, или Лайла, отправлялась на поиски одной ей известных трав – хотя травы эти, сваренные в крутом кипятке, постоянно давались ребенку, призрачные черви туберкулеза не спешили выползать наружу. С самого начала я подозревал в недуге Адама что-то темное, метафорическое – я верил, что в те полуночные месяцы, когда мои способы сцепления с историей начали перекрываться теми, которые принадлежали этому младенцу, чрезвычайное положение в нашей частной, семейной жизни не могло не иметь связи всего огромного макрокосма с болезнью, под влиянием которой само солнце делалось таким же бледненьким и больным, как наш сынок. Парвати-в-то-время (как и Падма-теперь) не желала слушать эти абстрактные разглагольствования; она сердилась, она считала чистым безумием растущую во мне навязчивую идею света; во власти этого наваждения я зажигал крохотные пальчиковые лампочки в лачуге, где лежал больной мой сын, и в полуденный час наполнял нашу хижину огоньками свечей… но я настаиваю на том, что мой диагноз был правильным: «Говорю тебе, – твердил я без устали, – пока длится чрезвычайное положение, он не поправится!»

Доведенная до умоисступления тем, что ей никак не удавалось вылечить этого невозмутимого, никогда не плачущего младенца, Парвати-Лайла отказывалась разделять мои полные пессимизма теории, зато на лету ловила всякие завиральные советы. Когда одна из самых древних старух в колонии магов наплела ей – как Решам-биби могла бы это сделать, – что болезнь не выйдет прочь, пока ребенок остается немым, Парвати вроде бы согласилась. «Болезнь – это кручина тела, – наставляла она меня. – Ее следует вытрясти вон слезами и стонами». Той ночью она вернулась в лачугу, сжимая в руках небольшой газетный сверток с зеленым порошком, перевязанный светло-розовой ленточкой, и сообщила, что это средство обладает такой силой, что даже камень от него закричит. Когда она дала лекарство ребенку, щечки его раздулись так, будто рот был полон пищи; обычные младенческие звуки, столь долго подавляемые, поднимались к губам, и он яростно сжимал челюсти. Стало ясно, что младенец вот-вот задохнется, с такой силой пытался он одолеть, затолкать обратно неудержимо рвущуюся лавину погруженных на дно звуков, которые вызвал на поверхность зеленый порошок; и тут мы поняли, что перед нами – самая непреклонная воля, какую только порождала земля. За час мой сын сделался шафрановым, потом шафраново-зеленым, и наконец зеленым, как трава; я больше не мог это выносить и заорал что есть мочи: «Женщина, если парнишка так хочет оставаться спокойным, мы не должны его за это убивать!» Я взял Адама на руки, стал баюкать и почувствовал, как твердеет крошечное тельце, как колени-локти-шея заполняются сумятицей не нашедших выражения звуков, и в конце концов Парвати сжалилась и приготовила противоядие, истолкла аррорут {275} и ромашку в алюминиевой миске, при этом бормоча вполголоса какие-то странные заклинания. После этого никто уже не пытался заставить Адама Синая сделать что-то, чего он не хотел; мы смотрели, как он борется с туберкулезом, и утешались мыслью, что такая стальная воля уж конечно не допустит, чтобы победила болезнь.

275

* Аррорут – лекарственное растение (из семейства имбирных).

В те последние дни мою жену Парвати, или Лайлу, тоже глодали изнутри прожорливые мошки отчаяния, ибо когда, в уединении нашего ложа, она приходила ко мне, чтобы получить хоть капельку утешения и тепла, я все еще видел, как на ее черты накладывается ужасное, осыпающееся, разваливающееся на части лицо Джамили-Певуньи; и хотя я раскрыл перед Парвати тайну призрака и постарался ее успокоить (судя по тому, в какой упадок пришла ныне страшная маска, она, по-видимому, рассыплется очень скоро), жена моя поведала мне с горечью, что плевательница и война повредили мой рассудок, и что, сдается ей, этому злополучному браку так и не дано осуществиться; мало-помалу, мало-помалу на ее губах стала появляться предвещающая недоброе гримаска печали… но что я мог поделать? Чем я мог облегчить ей жизнь – я, Салем-Сопливец, впавший в нищету, утративший покровительство семьи, избравший (если речь могла идти о каком-то выборе) заработок, предоставляемый обонянием, несколько пайс в день, которые получал, вынюхивая, кто чем пообедал накануне и кто в кого влюблен; чем я мог утешить ее, когда и меня уже сжала холодная рука непомерно растянувшейся полуночи, когда и я уже учуял носившийся в воздухе запах конца?

Поделиться с друзьями: