Дети Робинзона Крузо
Шрифт:
— Иди по добру по здорову.
И она идет — по добру по здорову. Достает из котомки большой кусок серого хлеба, грязные пальцы держат за мякушку, судя по всему свеженадкусанную. Плюша не сводит глаз с приближающейся старухи, ей надо просто пройти мимо.
— Иди-иди, Мама Мия.
Но старуха останавливается. И внезапно протягивает Михе свой хлеб.
— На, — говорит она ласково.
— Не хочу, — отвечает Плюша, как в полусне. — Спасибо.
— На. Вкусно.
— Не хочу, — говорит Миха твердо. И чуть отодвигается. Словно уловив этот жест, Мама
— Видел, да?
— Что? — не понимает Плюша.
— Видел, как об дерево?
— Я не... — Плюша замолкает. Он чувствует, как бешено у него начинает колотиться сердце — такое сердцебиение у него впервые в жизни. Мама Мия делает еще шаг, пытается заглянуть мальчику в глаза, словно зовет, зовет куда-то, но Плюша лишь вжимает голову в плечи, отодвигаться от старухи.
— Вкусный хлеб. Вкусный мальчик.
— Отстаньте от меня! — Миха вскакивает. Еще чуть-чуть, и он ударит ее, старую безумную нищенку.
В тени виноградника дремлет огромный пес, доживающий свой век, древний волкодав. Сейчас он открывает глаза и безучастно наблюдает за происходящим.
— Ладно, — слышит Плюша голос Мурадкиного отца, и время снова втискивается в привычные контуры; голос звучит совершенно беззлобно. — Иди отсюда, старая ведьма.
Старуха в капризном замешательстве, ей указывают на выход; старуха начинает хохотать, но на нее уже цыкают всерьез, и городской сумасшедшей ничего не остается, как убраться восвояси.
— Дайте хоть монетку, — говорит она напоследок, — пять копеек на десять копеек...
Ее все выпроваживают, но денег перед выходом дают. Старый волкодав, спавший в тени виноградника, поднимается и трусит за старухой.
— Мишутка, ты чего так перепугался? — доходит до Михи. Добрая Мурадкина мама обнимает его за плечи, и кто бы знал, как ему сейчас нужно это прикосновение. — Ты чего, сынок, а?!
И она вдруг делает что-то странное: откинув рукой Плюшины волосы, три раза плюет ему в лоб.
Ночь. И Миша-Плюша знает, что темный силуэт, отделившийся от стены — это Мама Мия. Сейчас главное — не открывать глаз, но глаза, скорее всего, открываются сами: старуха стоит возле постели. Бледный лунный свет выхватывает из полумрака лицо, которое неожиданно кажется гладким, словно восковым.
— Ты отказался есть мой хлеб, — говорит старуха и отрывает часть себя, кусок правого бока. — Посмотри...
Она протягивает Плюше руку, и это действительно оказывается пахучий серый хлеб. Пахучий, будто только что из печи, но что-то в этом запахе...
— За это ты отдашь мне самое дорогое, — предупреждает Мама Мия. — Сам отдашь.
Она подносит руку ко рту и начинает есть свой хлеб, свою собственную плоть, она жует ее и становится все более голодной, ест и чуть ли не давится, и произносит с набитым ртом:
— Или я съем тебя.
Она жует: вкусный хлеб, вкусный мальчик. Жует: сам отдашь! Сам!
Миша-Плюша плачет, кричит и... просыпается. Это всего лишь сон, дурной сон. И кричал он почти беззвучно, а на глазах всего одна слезинка.
Раннее
утро, над морем плещется рассвет. Галдят птицы, ветерок в кронах тополей. А потом восходит солнце.Больше Мише-Плюше не будут сниться кошмары про Маму Мию — эти безобидные детские страхи, над которыми мы все посмеемся, — по крайней мере, в ближайшие четыре года.
Миха смотрит: черная-черная старуха, детские страшилки... Тогда так никто и не сообразил, что землетрясение она предсказала довольно точно. Почти день в день. На рассвете, когда из-за моря вот-вот начнет вставать солнце.
Тогда, да и позднее много о чем никто не сообразил. И если с диких пляжей, где проходили лучшие месяцы Плюшиного детства, и можно было увидеть домик, построенный немецкими военнопленными (например, если случайно обернуться), то легкая тень, вроде бы вставшая над ним, быстренько рассеивалась. В ближайшие четыре года Миха не увидит во сне Маму Мию. Она словно ушла из его головы, став, как и для всех, обычной городской сумасшедшей. Словно ждала чего-то.
Миха-Лимонад смотрит (а что ему остается?): она действительно ждала, когда он затащит сюда, в любимый городок детства, где проходили летние месяцы, своих лучших друзей. Любовь одаривает нас множеством уязвимых мест...
Сам отдашь! Сам!
Она ждала не знакомых здесь еще никому, даже самому Плюше, мальчиков из далекой северной Москвы. Особенно одного из них. Так ждут поспевающего урожая, неторопливо и заботливо ухаживая за каждым колоском, пока не приходит день жатвы.
Когда-то он был богом. И в своей неподвижности наслаждался, наблюдая за полетом бабочек. Потом он собрал ладонями светящуюся пыльцу с их крыльев и образовал сферу.
Красота сферы восхитила его.
Он приблизил уста к переливающейся, искрящейся синевой оболочке сферы и сделал нежный выдох.
И стал Мир.
Море бьется о скалы, и седая пена взлетает так высоко, что почти касается стен немецкого домика, где живет Мама Мия. Четверо мальчишек сидят на берегу и строят планы: им по двенадцать, поэтому планы их очень серьезны и очень бесстрашны.
— Мы сделаем две поджиги, — говорит Будда. — Трубки подходящие нашел.
— И еще возьмем кнут, — добавляет Миха. — У Мурадкиного отца есть — из селения привезли. Я уже договорился.
— Его с собой не берем, — тревожится Икс. Ему, Иксу, делают уколы, 40 штук, а то взбесится, как покусавшие его собаки. — Разболтает! Ваш Мурадка...
— Решили же, — успокаивает его Джонсон. — Слышь, старик, ты чего-то много паришься, мож уколы не помогают? Ой, да у тебя чего-то пена изо рта...
— Да пошли вы! — Икс трет задницу. — Жопа болит... А стрелять чем будем?