Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Детородный возраст

Земскова Наталья

Шрифт:

– Вот и хорошо: пусть помогает Ане.

– Да что хорошего? Красивый здоровый мужик обязан размножаться. Как исчезающий вид.

– Да уж, исчезает…

– Причем по всем статьям. На рыбалках, охотах, в горах, во всяких экстремальных видах отдыха гибнет кто?

– Мужик.

– В разных катастрофах, драках, локальных войнах и просто в армии?

– Мужик.

– Плюс аварии на производстве, гибель военных самолетов, подводных лодок и прочей техники. Но главное, он, этот мужик, поляризуется.

– Это как?

– Ну, собирается на полюсах общества. Наркоманы, алкоголики, бомжи и преступники в основном кто?

– Они.

– Да,

нижний полюс. Ну а верхний – сфера большой политики, большого бизнеса, высокого искусства. Этих интересует только дело. А! Еще одну статью забыла – гомосексуалисты. Мало того что их и так не сыщешь днем с огнем, так они еще и спариваются. Что остается? Жалкая горстка особей, которую рвет на части женская половина человечества. Так что мужчина – нормальный, среднестатистический – обязан размножаться, а не вымирать. Но, как правило, чем он более развит, тем меньше ему хочется это делать: он живет другим.

– А мы выкручивайся как хочешь.

– Вика, ну ты же выкрутилась. Свой погиб – взяла чужого. Хотелось насовсем, но вышло на время. Так что всё логично.

– Не надо мне этой вашей логики, а нужно нормальной человеческой жизни.

– Ладно, я тебя успокою. И живут они на тринадцать лет меньше, чем мы. Так что в любом случае, хоть ты замужем-презамужем, доживать всё равно одной.

И никого это не успокоило. Все жалостно вздохнули.

Глава III

24–26 недель

Я лежу, смотрю в тусклый потолок и думаю о Жанне из нашей бухгалтерии. Примерно на этом сроке у нее начались преждевременные роды, и мальчиков – оказалась двойня – спасти не смогли. Казалось бы, какая разница, пять или шесть месяцев, но разница гигантская. На пяти еще возможен поздний аборт. Шесть – уже преждевременные роды…

Шесть – это ближе к семи. Шесть – это ужас как страшно. Месяц я здесь отлежала, начинаю второй. Дня три как ничего не капают, и, по идее, Реутова вполне может отправить меня домой – до следующего острого состояния. Но перевозки, перевозки… Сказала, что никуда не поеду, готова платить за лечение. Она только рукой махнула и ушла в ординаторскую. Значит, пока не отправит.

Начались явные шевеления ребеночка, будто он крутится, как веретено: раз – и повернулся. А до этого были совсем слабые – движение волны, как будто рыбка проплыла и замерла. Совершенно новые для меня ощущения.

Страшно-то страшно, но есть и плюс: кончилось «межсезонье», то есть период от четырех до шести месяцев, когда беременность как будто бы совсем не проявляется. То ли есть она, то ли нет. Токсикоз давным-давно закончился, а шевелений еще нет, и как ты к себе ни прислушивайся, всё равно ничего не услышишь.

Тяжелее ходить, тяжелее лежать, невозможно сидеть. Сильно расширились вены и всё время болят. Надеваю супертугие чулки на резинке, что почти невозможно с моими способностями, и только тогда встаю. Вены мне еще пригодятся. Пока лежу, живота не видно: он расползается к бокам, и малышка уютно (так я думаю) располагается на мне. Но все попытки устроиться на боку обречены: разросшаяся матка сильно напрягается и становится твердой, как камень, плоскостью. Никогда бы не поверила, если бы не увидела своими глазами. Каждая такая ее реакция приводит меня в ужас, но всякий раз мне кажется, что надо пробовать еще. Не надо, лишний риск – и только.

На той неделе выписали Вику. Перед тем как уйти, она вымыла мне голову – совсем

как в парикмахерской. Нагрела чайник воды, велела запрокинуть голову и вымыла над тазом. И так быстро и ловко у нее это вышло, что я не успела устать. Вымытая голова – самое счастливое событие последнего месяца. О большем мечтать не приходится. Душ здесь какой-то есть, но я, скорее всего, не вынесу такую процедуру.

Выписали Громкую Зою. Не выписали – перевели в перинатальный центр, в палату интенсивной терапии, и у нас пока две свободные койки. Оксана, как и я, лежит, у Тихой Зои – плохие анализы, Олю Старцеву наблюдают. В четыре Оля обычно уходит домой, и мы остаемся втроем, уставшие от разговоров и неизвестности, каждая по-своему проживая еще один день.

Чтобы подвести ему черту, я начала петь детские песни. Глажу руками живот и пою, чтобы малышка меня слышала. Во время пения пытаюсь радоваться, чтобы ей доставались положительные эмоции. И так мы с ней всё время в страхе…

Алеша мне принес фонендоскоп, и я слушаю сердцебиение маленькой. Ее сердечко стучит часто-часто – где-то сто шестьдесят ударов в минуту, и мне приходится делать усилие, чтобы сосчитать и не сбиться. Сто шестьдесят! Никогда бы не подумала, что так много.

Буквально на днях мы с ней наладили связь. И стоит мне подумать о ней или ее позвать, как она делает движение. Когда я начинаю с ней разговаривать или напевать песню, она перестает шевелиться и слушает. Правда, сегодня она меня напугала. Проснувшись утром, я, как обычно, «вышла на связь», но никакого шевеления не последовало. Я позвала еще и еще – тишина. Дрожащими руками достала фонендоскоп, послушала стук сердечка, немного успокоилась, поговорила с ней, попросила подвигаться. Некоторое время она не шевелилась, а потом вдруг последовали три внятных толчка, как будто она со мной играла.

Иногда она не шевелится и час, и два подряд – я ужасно пугаюсь. А потом может долго «играть» и «кувыркаться», зная, что меня это радует.

Уверена, мы понимаем друг друга. И чтобы ее не пугать, я изо всех сил скрываю свои страхи. Страхов у меня – некуда девать. Вот, например, бывает замирающая беременность, когда младенец в утробе матери вдруг перестает развиваться. Но я уговорила себя, что вероятность этого кошмара – один случай на миллион, и нечего заморачиваться. А сама всю дорогу тянусь к фонендоскопу.

– Маша, ты так сойдешь с ума, отдай фонендоскоп обратно, – просит Тихая Зоя.

– Не отдам. Пока я ее слышу и пою песни, с нами ничего не случится.

– Отвлекись, почитай, повяжи.

– Мне нельзя отвлекаться, пойми ты.

– Да кто тебе сказал?

– Никто. Не знаю… Но это точно. Отвлекаться нельзя. Я должна следить за маткой и время от времени слушать ребенка.

– Сойдешь с ума.

– От этого не сходят. Сидели же люди годами в тюрьмах, карцерах, одиночках – и ничего, переключались потом на обычный режим.

– И где они, те люди.

– Буковский, скажем, в Англии. Пятнадцать лет сидел за антисоветчину, если помнишь.

– Его на кого-то потом обменяли, да?

– На Луиса Корвалана.

– Подряд пятнадцать лет?

– Нет, с перерывами и сменой декораций: тюрьма, лагерь, лечебница для душевнобольных.

– А он что, душевнобольной?

– Ну, в какой-то степени да, если человек практически в одиночку пытался бороться с тоталитарным режимом и железным занавесом. В тюрьме он выучил английский, читая Диккенса в подлиннике.

Поделиться с друзьями: