Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Детская книга войны - Дневники 1941-1945
Шрифт:

Март 28 (вторник) (продолжение). Думала, что уже конец. Всем. Кровавая трагедия. Не хватает слов писать. Я оба дня была на работе. О, бедные, бедные матери, вернувшиеся с работы домой и не нашедшие своих детей. И к кому, к кому осталось обращаться? Бога нет - он посылает солнце смеяться, люди предатели, один хуже другого. Они выдают детей, которых удалось спрятать. Богу, братству, идеалу Ч всему пришел один конец. Над всеми властвует инстинкт жизни и смерти...

Апрель 4 (вторник). На первый взгляд, кажется, все успокоилось. Кого не коснулась беда, тот остался спокоен. У кого вырвано сердце, рана от сострадания не заживет, ой не заживет. Сытый голодного не разумеет. И все же гетто нам ничего хорошего не обещает. Кто может, убегает.

Ясно, вначале старых, потом молодых...

Апрель 7. Побег.

Дневник Маши Рольникайте

Она не писала этот страшный дневник - в 14 лет она учила его наизусть. В каморке гетто, на нарах концентрационного лагеря, бок о бок со смертью. «Что будет с тобой - то будет с этими записками», - говорила Маше мама. И Маша твердила, слово за словом. Смерть прошла мимо неё. Но унесла с собой маму и младших брата и сестру, сгоревших - предположительно, даже место их смерти точно ей неизвестно!
– в печах Освенцима. Унесла и ещё многих героев её записок, которые приходилось прятать от фашистов в самом надёжном месте - собственной памяти.

После освобождения из концлагеря Штуттгоф Маша, с выбитыми надсмотрщиками зубами, выдранными волосами, пройдя через проверки уже советских властей, вернулась в Вильнюс, нашла отца, к тому времени женатого на другой, и записала всё, что вытвердила от буквы до буквы, в три толстые тетради и спрятала их в ящик стола.

Но прошло немного времени, после того как евреев загоняли в ограждённые высокими заборами клетушки в городах, а потом - в газовые камеры, как «снова началось: новая волна антисемитизма, убийство Михоэлса, развал Антифашистского комитета, «дело врачей»... Как будто не было 6 замученных миллионов людей!» - рассказывала сама Маша, Мария Григорьевна, в интервью «АиФ». И она достала три тетрадки. «Что будет с тобой, то будет с этими записками...» Их напечатали под названием «Я должна рассказать». Перевели на 18 (!) языков мира. И кажется, что не сделали выводов... «Ведь сколько ни утекло воды со времён, о которых я рассказываю, а люди не стали друг друга больше любить. Возьмите отношение к гастарбайтерам, возьмите братские народы русских и украинцев! Везде, то вспыхивая, то стихая, бушует вражда. И для меня это больное место - то, что люди продолжают ненавидеть друг друга. Я не знаю, откуда берётся эта желчь. Но я должна рассказать!»

Она живёт в Санкт-Петербурге, куда переехала после окончания Литературного института к мужу-инженеру, живёт уже одна. Работает: пишет от руки, потом долго набирает тексты на старом компьютере... Писательница Рольникайте пишет всегда на одну тему - даже когда отходит от документалистики, вся её художественная проза, все её герои - оттуда, из застенков. «Мне как-то сказали: «Ну почему вы всё пишете о грустном, Мария Григорьевна? Пишите о любви!» У меня ком встал в горле». Потому что она вся - о любви. Несбывшейся, затоптанной, расстрелянной, убитой. Полной надежды - что когда-нибудь люди станут другими.

Осень 1943 г.

(...) Из гетто тянется нескончаемый поток. Надоедливый дождь не прекращается ни на минуту. Мы уже совсем промокли. Течет с волос, с носа, с рукавов. Мама велит детям выше поднять ноги, чтобы не промокли. Рядом с нами другая мать устраивает для своих детей тент: воткнула в землю несколько веток и накрыла пальто. Как странно в такое время бояться насморка...

Мама плачет. Упрашиваю, хотя бы ради детей, успокоиться. Но она не может. Только взглянет на нас и еще горше плачет.

А люди все идут и идут... В гетто мы думали, что нас меньше. Скоро стемнеет. В овраге уже стало тесно. Одни сидят на месте, другие почему-то ходят, бродят, перешагивая через людей и узлы. Очевидно, потеряли своих.

Темнеет. Пока еще видно, буду смотреть на деревья, птичьи гнездышки, ветви, на далекие дома, на каждое

их окно. Ведь, наверно, всего этого больше не увижу. Все живет: каждый листочек, капелька дождя, даже малюсенькая мушка. Она и завтра будет жить, а нас уже не будет... Нет! Я не пойду в Понары! Я останусь здесь! Зароюсь в землю, но никуда не пойду! Я не хочу умирать!

Но ведь и те, ранее расстрелянные, тоже не хотели...

Стемнело. Все еще идет дождь. Охранники время от времени освещают нас ракетами. Стерегут, чтобы мы не убежали. А как убежать, если их так много?

Рувик вздрагивает во сне. Он задремал, уткнувшись в мое плечо. Его теплое дыхание щекочет мне шею. Последний сон. И я ничего не могу сделать, чтобы это теплое, дышащее тельце завтра не лежало бы в тесной и скользкой от крови яме. На него навалятся другие. Может, это даже буду я сама...

Опять выпустили ракету. Она разбудила Рувика. Широко раскрыв глазки, он испуганно огляделся. Глубоко, совсем не по-детски, вздохнул.

Раечка не спит. Она уже совсем замучила маму вопросами: погонят ли в Понары? А как - пешком или повезут на машинах? Может, все-таки повезут в лагерь? Куда мама хотела бы лучше - в Шяуляй или в Эстонию? А когда расстреливают - больно? Мама что-то отвечает сквозь слезы. Раечка гладит ее, успокаивает и, подумав, снова о чем-то спрашивает. (...)

Охранники велят нам вставать и подниматься наверх, во двор. Вещи промокли, облеплены грязью. Но они и не нужны. Чемоданчик я все-таки взяла, а узел так и оставила торчащим в грязи. Во дворе толкотня. Еле-еле продвигаемся к противоположным воротам. Чем ближе к ним, тем больше давка. Неужели не выпускают? Из оврага приходят все новые и новые. Разве задержишь такую массу? Нас уже совсем сдавили. (...)

Оказывается, ворота закрыты. Пропускают только через калитку. Приближаемся и мы. Выпускают по одному. Мама беспокоится, чтобы мы не потерялись, и велит мне идти первой. За мной пойдет Рувик, за ним Раечка, а последней - мама. Так она будет видеть всех нас.

Выхожу. Солдат хватает меня и толкает в сторону. Машин там не видно. Поворачиваюсь сказать об этом маме, но ее нет. Поперек улицы - цепочка солдат. За нею - еще одна, а дальше большая толпа. И мама там. Подбегаю к солдату и прошу пустить меня туда. Объясняю, что произошло недоразумение, меня разлучили с мамой. Вон она там стоит. Там моя мама, я хочу быть с нею. Говорю, прошу, а солдат меня даже не слушает. Смотрит на выходящих из калитки женщин и время от времени толкает то одну, то другую в нашу сторону. Остальных гонит туда, к толпе.

Вдруг я услышала мамин голос. Она кричит, чтобы я не шла к ней! И солдата просит меня не пускать, потому что я еще молодая и умею хорошо работать...

Еще боясь понять правду, я кричу изо всех сил: «Тогда вы идите ко мне! Иди сюда, мама!» Но она мотает головой и странно охрипшим голосом кричит: «Живи, мое дитя! Хоть ты одна живи! Отомсти за детей!» Она нагибается к ним, что-то говорит и тяжело, по одному, поднимает, чтоб я их увидела. Рувик так странно смотрит... Машет ручкой...

Их оттолкнули. Я их больше не вижу. Влезаю на камень у стены и оглядываюсь, но мамы нигде нет. Где мама? В глазах рябит. Очевидно, от напряжения. В ушах звенит, гудит... Откуда на улице река? Это не река, это кровь. Ее много, она пенится. А Рувик машет ручкой и просится ко мне. Но я никак не могу протянуть ему свою руку... Почему-то качаюсь. Наверно, островок, на котором стою, тонет... Я тону...

Почему я лежу? Куда исчезла река?

Никакой реки нет. Лежу на тротуаре. Надо мной наклонились несколько женщин. Одна держит мою голову, другая считает пульс. Где мама? Я должна увидеть маму! Но женщины не разрешают вставать: у меня был обморок. А ведь раньше никогда не бывало. (...)

1940 год. Всего через год, оказавшись в Вильнюсском гетто, 14-летняя Маша начнёт вести дневник и учить его наизусть.

Поделиться с друзьями: