Детство Понтия Пилата. Трудный вторник
Шрифт:
Тогда я не понимал. Но сейчас легко могу назвать причину: я был рожден от женщины, которую он не любил, и эта женщина, перед тем как уйти в небытие, оставила по себе навязчивую и досадную память – своего детеныша. Уже этой причины было достаточно. К тому же в детстве я был хилым, задумчивым и нежным. А отец мой, по своему характеру, терпеть не мог хилых и нежных мальчишек. Я был как бы двойной издевкой над его чувствами. Но отказаться от меня, выкинуть в канаву на съедение собакам или на радость работорговцам (такое еще практиковалось тогда и в провинциях, и в самом Риме) он, конечно, не мог. Во-первых, клан Гиртулеев и ветвь Пилатов ему бы этого не позволили (они тогда еще не успели проклясть его). Во-вторых, несмотря на свою внешнюю суровость, отец мой был добродетельным и справедливым человеком. Но главное – с первых мгновений моей жизни меня окружила любовью и взяла под свое покровительство Лусена.
И вот, когда рядом не было Лусены, отец смотрел на меня, словно на пустое место, не видя и не слыша. Когда
Помню, что когда мне исполнилось три года, отец решил обучить меня некоторым детским играм. Он обстругал палку, вырезал из дерева лошадиную голову, приделал ее к палке и, с нежностью глядя на Лусену, вручил мне эту игрушку. «Это твой конь. Тренируйся пока на нем», – сказал отец. А я прижал подарок к груди и от счастья боялся дышать. «На коне надо скакать. Вот так…» – усмехнулся отец, взял у меня палку, оседлал ее и один раз пропрыгал вокруг имплувия, влюбленным взглядом следя за лицом Лусены. Когда же мне снова вернули игрушку, я отправился к своей кроватке, долго разглядывал и изучал подарок, а потом завернул его в тряпицу и спрятал в надежное место, как отец заворачивал и прятал свой любимый испанский меч, который, по семейному преданию, принадлежал еще Квинту Первопилату. Скакать на моем деревянном сокровище, пачкать руками замечательную резную голову, бить об пол гладко обструганной палкой я ни за что бы не согласился, потому что у соседских детей, которые так скакали и прыгали, были простые палки, отцы их над ними не трудились и не превращали их в произведение искусства. Да и глупо деревянную игрушку считать настоящим конем, а себя воображать всадником…
Ты скажешь, с раннего детства я был лишен воображения? Нет, Луций, воображение у меня было богатое, но оно уже тогда было направлено у меня в другую сторону. Видишь ли, меня захватывал и увлекал окружающий меня мир, а сам я себе был совершенно не интересен. В случае с деревянным конем, меня, например, интересовало: как появилась эта голова, изначально ли она заключалась в том куске дерева, которое выбрал мой отец и которое стал резать ножом; и как он догадался, что именно в этом чурбане прячется от нас голова моей будущей игрушки. Мне также было интересно, почему отец решил преподнести мне именно деревянного коня, а не какую-то другую игрушку, которых во множестве было у соседских мальчишек. Но больше всего меня занимал следующий вопрос, вернее, целый клубок загадок: эту игрушку попросила сделать для меня Лусена? если так, то как она попросила, в каких словах? или сам отец догадался и решил сделать ей приятное? или ему просто захотелось изготовить деревянного коня, а потом он подумал о Лусене, а потом вдруг взял и вспомнил обо мне?… Вот о чем я думал, часами разглядывая подарок, распутывая клубок вопросов и воображая себе целые сцены между Лусеной и отцом…
Или вот еще один случай, чтобы тебе было понятнее. Заметив, что я не скачу на деревянном коне, отец вывел меня во двор и подвел к врытой в землю амфоре. В руке он держал несколько орехов. Встав на некотором расстоянии от амфоры, он бросил один орех и точно попал в отверстие. «А теперь ты попробуй», – велел отец и вручил мне другой орех. Я попробовал и промазал. Тогда отец стал учить меня точным броскам. И несколько раз, когда он руководил моими движениями, орехи попадали в цель. Но стоило ему предоставить мне самостоятельность, я промахивался и мазал. И скоро отцу надоело со мной возиться. Он ушел в дом заниматься своими делами. А я стоял возле амфоры и напряженно распутывал клубок своих мыслей и ощущений: я вспоминал его бережные и твердые прикосновения к моей руке, когда он учил меня бросать; я радовался тому, что отец мой очень меткий человек, и представлял себе, как легко и сильно он бросает копья и дротики; я думал о его солдатах и завидовал им, потому что отец с ними каждый день и подолгу занимается, а ко мне лишь сейчас подошел и скоро потерял интерес…
«Ну что ты стоишь как истукан?! – окликнул меня отец, вместе с Лусеной выходя из дома. – Тренируйся. Учись играть, как играют другие дети».
Но я не двигался. И тогда отец сказал, почти ласково, с нежностью глядя на Лусену:
«Он у нас не только неуклюжий, но еще и ленивый».
А Лусена ему кротко возразила: «Он просто тебя стесняется. Ты уйдешь, он будет тренироваться».
Отец ушел. А я еще долго стоял в саду возле амфоры. Я никак не мог до конца распутать свой клубок и вытащить из него главную для меня нить вопроса, вернее, ответа на него: стоит ли мне тренироваться? потому что, если я буду тренироваться, то быстро научусь попадать орехом в горлышко амфоры, и как к этому отнесется мой отец? он перестанет учить меня и снова потеряет ко мне интерес? он огорчится, что я так метко бросаю орехи, и он уже больше не сможет назвать меня неуклюжим и ленивым? Я не мог наверняка ответить ни на один из этих вопросов, а проводить исследования над людьми я еще тогда не умел.
XIII. Хотя
я с рождения, как ты понял, был исследователем, но до пятилетнего возраста в моих наблюдениях не было никакой системы. И сперва меня привлекали предметы неодушевленные.Первым моим увлечением – еще до того, как я стал на ноги, – был огонь во всех его проявлениях. Часами мог смотреть, как огонь горит в очаге, как поднимаются и опускаются пламенные язычки, как они постоянно меняют свой цвет, как охватывают, обнимают, облизывают дрова, как от брошенного нового полена брызгают вверх и в стороны огненные искорки… Даже маски предков, которые висели над очагом, интересовали меня не сами по себе, а как в них отражаются отблески пламени… Ты знаешь, маленькие дети обычно плачут и капризничают. Так вот, я плакал и криком своим звал на помощь не тогда, когда у меня были мокрые свивальники или когда мне хотелось есть, но когда что-то заслоняло мне вид на очаг и я не мог его зачарованно разглядывать. Поэтому Лусена, которая уже тогда угадывала мои желания, помещала мою кроватку поближе к очагу, а когда по какой-либо причине надо было передвинуть меня в сторону, то рядом со мной обязательно ставили и зажигали светильник, и я играл с ним взглядом, как другие младенцы играют с погремушками. И никогда не плакал, когда рядом со мной горел огонь… Ты, может быть, скажешь: не должен ты всего этого помнить! Представь себе: помню в мельчайших подробностях, и будь я поэтом, я сочинил бы поэму о том, как горит огонь и как он горел в моем детстве.
Когда я научился ходить, я охладел к огню и увлекся водой. Когда начинался дождь, я прекращал все другие занятия, подбегал к имплувию и наблюдал, как сверху, через отверстие в крыше, падают, сыплются, стучат и брызгают в стороны капли дождя. И если дождь шел часами, я часами не мог оторваться от этого зрелища. Отца такое мое поведение, конечно же, раздражало. Но Лусена его утешала: «Он не больной и не бездельник. Он просто родился мечтательным человеком». Даже она не могла понять, что ни о чем я не мечтаю, а старательно и серьезно наблюдаю за тем, как живет вода, как возникают и исчезают капли, как внутри этой вроде бы единой воды образуются и ведут себя различные течения.
Благодаря воде я заговорил. С какого-то момента Лусена стала брать меня с собой на прогулки. Мы выходили из дома, пересекали несколько улиц и, выйдя к ручью, шли вдоль него до того места, где ручей, обогнув оливковую рощу, устремлялся напрямую к реке. Дальше мы никогда не шли, потому что Лусена всякий раз говорила: «Пора домой. Мы уже долго гуляем». И вот однажды я не сдержался и сказал: «А что там дальше? Давай посмотрим. Прошу тебя!» Лусена потом убеждала меня, что это были первые мои слова, что до трех лет я не произнес ни слова, так что отец даже уверился, что я родился немым, и только она, Лусена, верила, что рано или поздно произойдет чудо и я наконец заговорю; но что я сразу произнесу несколько правильных и «взрослых» фраз, даже она не могла себе представить… Так это было или не так, не берусь судить. Но, честно говоря, я и сам не помню, чтобы я разговаривал до этого случая. Думаю, потому, что у меня не возникало к этому никакой необходимости: Лусена, как я уже вспоминал, угадывала почти все мои желания.
Приблизительно с трех лет я стал исследовать животных. Причем особым вниманием у меня пользовались куры. Во-первых, потому что за ними было намного удобнее наблюдать, чем за другими животными. Они всегда были перед глазами, тогда как овец и свиней уже весной выгоняли сначала на ближнее, а потом и на дальнее пастбище, откуда они не возвращались даже на ночевку. Наш единственный осел почти всегда был в работе: на нем вывозили и привозили всякую всячину. Собаки у нас не было, потому что своих охотничьих собак отец держал вместе с лошадьми, у себя на службе, а охранять дом от воров не имело никакого смысла, потому что, даже если б были воры у нас в Леоне, никому из них и в голову не могло бы прийти забраться во двор к начальнику кавалерийской турмы, всаднику Марку Пилату!.. Во-вторых, куриная жизнь намного разнообразнее и интереснее для наблюдения: снесенное курицей яйцо можно взять в руки, ощупать и изучить, а если положить его под наседку и набраться терпения… Короче, я так увлекся этими своими наблюдениями, что даже отец обратил внимание на мое увлечение и, болезненно дернув щекой, назвал меня «куролюбом».
С четырех лет я оставил в покое кур и принялся изучать людей. Вернее, не их самих, а их занятия. Как убирают дом, как готовят еду, как прядут, шьют и чинят одежды и прочее и прочее я изучил, с утра до вечера наблюдая за Лусеной и двумя нашими рабынями-служанками. Раб-мужчина у нас был один. Но он был так называемым «военным рабом», то есть прислуживал отцу на службе, и в доме его, считай, почти никогда не было. Но вместе с нашими соседями, справа и слева, был куплен вскладчину раб, который обслуживал сразу три хозяйства. Он выполнял не только обычную мужскую работу, но иногда белил стены, чинил и укреплял потолочные балки, чистил засорившиеся водостоки, один раз разобрал и снова собрал печь на кухне. И всякий раз, когда он появлялся у нас, я ни на шаг не отходил от него, следя за тем, как он быстро и ловко работает.