Девочка и рябина
Шрифт:
Часто Караванов смотрел на Юлиньку пристальными, веселыми глазами, точно знал про нее что-то забавное и очень милое, только не хотел говорить об этом. Она слегка краснела, поправляла прядки на лбу. Но тут же хмурилась, делала строгое лицо.
Потом был разбор репетиции. Скавронский бросил на Юлиньку задумчивый взгляд и лишь сказал: «Все правильно. Верю», а Северову долго толковал, что нужно делать.
Разошлись поздно. Расстроенный Алеша ушел с Касаткиным в ресторан пить пиво.
Полыхалова подняла шум у расписания: Неженцев не указал точно, когда ей приходить на репетицию. Она злилась оттого, что ей
— Шарашкина контора, а не театр! — кричала она, побагровев.
Юлинька морщилась:
— Роман Сергеевич, как вы такое допускаете в театре?
— Это бессмертные закулисные фигуры, — безнадежно сказал Караванов, подавая пальто.
— Вот на собрании пропесочить ее, тогда будет потише!
— Не поможет, — равнодушно возразил Караванов.
Шли медленно. Из близкой тайги пахло на весь город опавшим листом, хвоей, речкой. В лицо сыпалась водяная пыль. Ветер не спеша проплывал во мраке. В черном небе было оживленнее, чем на земле. Стая за стаей снималась с похолодевших ясных озер среди буреломин тайги. Летели гуси, журавли, утки. Они тревожно кричали, кого-то не могли найти. А Караванову казалось, что это в душе его кто-то кричит и кричит по-осеннему тревожно.
— Я актеров делю на две группы, — застегивая шуршащий плащ, говорил он с иронией. — Одни играют на сцене, другие в жизни. У первых в руках крупный козырь: дарование; у вторых — довольно одномастная мелочь: шестерка самолюбия, семерка эгоизма, восьмерка спеси. С мелочью играть нелегко. Приходится жульничать. Бог с ними! Их не так уж много.
Он говорил, а главным для него сейчас было — непроглядное небо, полное зовов и шума крыльев.
— В руку воткнется одна занозка и то измучает, если не вытащишь! — спорила Юлинька.
— Мещане… пусть их грызутся… Мне надоело с ними возиться… Такие всё себе, всё для себя, — голос Караванова звучал добродушно и устало. Ему хотелось говорить совсем о другом.
— А вы, видать, ко многому уже привыкли… — Юлинька задумчиво глядела на него.
— Просто поумнел. Иглой колодец не выроешь.
А сам думал: «Улетают, улетают…»
— Ну, если смириться с безобразием, по-вашему, значит поумнеть, то, извините, для меня глупость приятнее такого ума! — горячилась Юлинька. — Мне больше по душе японская поговорка: «Если твой меч короток — удлини его шагом вперед!»
— ну, ну, давайте, давайте! — засмеялся Караванов. — Нигде не встретишь столько чудаков, как в театре.
А другая мысль не оставляла: «Вот так бы идти, идти, всю жизнь идти… А может быть, прилетают, прилетают?»
— Вы скептик?
— Кройте, кройте! Сам такой был горячий. Молодость, молодость… А птицы летят и летят. Куда? Зачем? Кого зовут? Тысячи километров машут крыльями!
Юлинька молчала, слушая, как неслись невидимые стаи, уже отрешенные от родных гнездовий, в пустоте которых ветер шевелил оставленные перья.
Караванову стало неприятно: Юлиньке не понравились его мысли. И опять он услыхал в душе: кричит кто-то, зовет кого-то…
И, как бы оправдываясь, он стал рассказывать о своем прошлом.
Перед Юлинькой зашумели клены над старым домиком в Энгельсе. Плеснулась Волга. Извивались на воде солнечные змеи. Белый пароходик тарахтит, идет к Саратову. Стеклянная рубка полна синего
дыма. Бравый седоусый капитан, в белом кителе и в белой фуражке, крутит штурвал, сосет трубку. Это отец Ромки Караванова.С капитанского мостика Ромка сигналит белым флагом, встречный пароход отвечает ему гудком. На плывущем бревне сидят чайки. На палубе много людей, у их ног бидоны с молоком, мешки с золотистыми дынями и полосатыми арбузами.
Пароходик пахнет, как дыня…
Скрипят весла в протоке меж островов. Горсть пшенной каши для приманки рыбы булькает в алую от зари воду. Лес с высокого берега свесил ветви. По вырытому спуску две лошади втаскивают наверх мокрые бревна. Ромка сложил руки над головой и вонзился в прохладную воду… Хватается за плот. Липнет сосновая смола к пальцам. Сквозь прозрачные струи тело Ромки кажется то длинным и тонким, то коротким и толстым…
Палубы, пристани, лодки, плоты, избушки бакенщиков, капитанские мостики — здесь проходило его детство…
Матросы, рыбаки, грузчики, капитаны — они окружали его в детстве…
Отец набивает трубку, следит, а Роман крутит штурвал, ведет пароходик по извилистым протокам. Мечтает: придет время — окончит речной техникум, встанет на капитанский мостик большого парохода, помчится из Саратова в Астрахань.
Но однажды на палубе появились актеры. Они все лето плавали из Энгельса в саратовские клубы. Актеры брали с собой Романа. Он смотрел спектакли. Неуклюжий, приземистый, хмуро и восхищенно глядел из-за кулис на красавицу Нону. Высокая, в золотистом парике, с розовым-лицом, она выходила на сцену и кланялась. Зрители хлопали, билетерша несла охапку цветов.
Ночью Роман сидел рядом с Ноной на темной палубе и бережно держал ее чемоданчик. Пахло из чьей-то сумки укропом. На плывущем плоту пылал костер. Багровая луна макала бок в воду. Нона смотрела на нее, о чем-то вздыхая, а Роман смотрел на Нону, боясь дохнуть.
В такую ночь он понял, что не может жить без нее, без этих спектаклей.
Ему было пятнадцать, и он пошел в восьмой класс. Окончив десятилетку, подал заявление в театральную студию. Отец стучал кулаком по штурвалу:
— Может, еще за трешку будешь глотать шпагу?! Галах!
— Смотри, на мель посадишь посудину, — хватался Роман за штурвал.
— Мои мели позади! Я жизнь свою отплавал! — хрипло кричал старый капитан. — А вот ты, как пить дать, сядешь на мель!
Окончив студию, бросился на актерские дороги. Работал на Волге, в Сибири, в Крыму, в Казахстане. В Барнауле встретился с Ноной. Ей было тридцать шесть, ему — двадцать пять. Краса ее слегка поблекла. Нона только что разошлась с мужем. Роман, по-мужицки упрямый и терпеливый, весь год ходил по пятам. Они поженились. Избалованная Нона заставляла готовить обед, мыть пол — берегла свои руки.
Потом Романа призвали в армию. Через два месяца пришло письмо: «Ромуля, не вешай нос! Моя молодость — вот-вот и фюйть! Бабий век — сорак лет. Не могу же я ждать тебя. Выхожу замуш. Привет!»
— Дура! — сказал он тогда.
И с тех пор жил один. Тосковал о Волге. Снились мокрые плоты, чайки на плывущем бревне, печальные пароходные гудки. Просыпался, а в ушах все звучал рев парохода. Натягивая Чиненые сапоги, брезентовый плащ, брал удочки и уходил рыбачить, вспоминая палубу, пахнущую дынями и пробками от спасательных поясов.