Девочка и рябина
Шрифт:
— Сразил, сразил, — разглядывал приятеля Алеша.
Лицо Белокофтина лоснилось, — щеки распирало, большие глаза стали маленькими. Да еще эта полосатая пижама!
— Да как же это ты… не уберегся?
Белокофтин, хохоча, сдернул фартук, вытер об него руки.
— А что, солидно, брат! Есть чем похвастаться! — шлепал он по животу.
— Ну, что за кавалеры пошли! Сами целуются, милуются, а дама стоит и хлопает глазами! — прозвучал сладкий голосок с детскими интонациями.
— А, пардон! — Белокофтин изогнулся, как это делал, играя какого-нибудь маркиза, и поцеловал
Северов пожал худую руку.
Шея Полыхаловой густо усеяна родинками, веснушками, пятнышками.
«Ишь ты, какая пестрая! — подумал он. — Сама полная, а руки костлявые!»
— Мне Белокофтин рассказывал о вас! Какие это у вас там были интрижки, а? Смотрите у меня, мальчики! — и она погрозила пальцем.
— У нас с Полыхаловой любимое развлечение — пельмени сооружать. Грешны, любим почревоугодничать. Ну, приземляйся! Чувствуй себя как дома! — Белокофтин изображал хлебосола… И эта невыносимая манера называть друг друга по фамилии!
Алеша, тревожно озираясь, сел, но, как только в недрах кресла угрюмо загудели пружины, ему захотелось уйти.
— А я уже, брат, здесь окопался. Три года отгрохал, — разглагольствовал Белокофтин. Он был из тех людей, которые не интересуются другими и способны часами говорить лишь о себе. — В театре я занимаю солидное положение. Дирекция меня ценит, зрители любят. Не хвастаясь скажу — на руках носят. Председатель месткома.
— Шишка на ровном месте! — засмеялась Полыхалова, принимаясь за пельмени.
— Живу, как все порядочные люди.
Алеша задумчиво рассматривал табель-календарь под стеклом на столе, и все ему чудилось, что Белокофтин кому-то подражает. Письменный стол, а тем более стекло, конечно, Гошке совсем не нужны. И оранжевый пластмассовый стаканчик с пучком карандашей, и канцелярский календарь, и мраморный письменный прибор, и телефон, и корзина для бумаг — все это ему не нужно. Карандаши — острые, незатупленные, перья в ручках — новенькие, без следов чернил.
Видно было, что Белокофтин еще не привык к вещам, все время чувствовал их, испытывал удовольствие от них.
— А ты все такой же, — добродушно посмеивался Белокофтин, раскуривая трубку.
— Такой же. Куда уж мне. Голытьба! — Алеша пристально смотрел на трубку.
— На месте нужно сидеть, а не летать из театра в театр, — журил Белокофтин. — Ближняя копейка — дороже дальнего рубля. Женись! Семейная жизнь — она, брат, имеет много удобств. Как сберкасса. Деньги сохраняет да еще плюс здоровье. Работай! Знаешь, как ручки сделают, так ножки сносят.
— Ты, наверное, с тростью ходишь? — неожиданно спросил Северов.
— Есть трость, а что?
— Так просто. Что же ты играешь?
Белокофтин с увлечением рассказывал о своих успехах. Получалось, что он уже достиг мастерства и больше ему нечего достигать.
— Детей, конечно, нет, — опять вставил Северов без всякого отношения к разговору. В глазах его сверкала злая усмешка.
— Куда там! — замахал руками Белокофтин.
— Спокойнее без них! — в тон ему проговорил Алеша, уже откровенно смеясь.
— Возиться
еще! — согласился Белокофтин.«Всегда довольный сам собой, своим обедом и женой», — подумал Северов, уходя усталым, разбитым. Даже пельмени, которыми угостили его, лежали в желудке тяжелыми камнями.
…Алеша брел по улицам. Он всегда любил первый день в незнакомом городе. Все ново, все интересно — люди, здания, скверы, магазины.
Город раскинулся среди тайги и сопок на берегах двух прозрачных речек и большого озера. Где бы ни шел Северов, он видел, как улицы упирались в синеющую тайгу на сопках. Все это волновало. В конце прямой и бесконечно длинной улицы, казалось прямо на асфальте, лежало огромное багровое солнце. Северов шел к нему ослепленный.
Здесь еще незримо жили декабристы.
Среди новых зданий стояла бревенчатая, серенькая, печальная церковь, срубленная на том месте, где когда-то была часовня. Здесь бродил Одоевский, бродил и, наверное, шептал ответ Пушкину:
Наш скорбный труд не пропадет: Из искры возгорится пламя…Солнце закатилось. Над сопками отстаивался сумрак. И только на западе лежал на земле сиреневый дым, выше сияла яркая золотистая полоса, напоенная светом. Из этого сияния должна выехать Юлинька.
Алеша смотрел на запад, уголки рта его дрожали.
Внезапно вспыхнуло во всю длину сумрачной улицы множество лампочек. Стало светло.
Два мальчика
Поезд подкатил, замедлил ход. Над паровозом клубился тяжелый столб дыма и пара. Столб, не сгибаясь, двигался вместе с паровозом, словно тот, пыхтя, тащил его с трудом. Поезд прикатил с той стороны, где каждый вечер струился светозарный поток между темным небом и темной землей и девочка около рябины смотрела вслед пронесшимся вагонам.
С подножек соскакивали пассажиры с чайниками, по-домашнему в пижамах, в майках-безрукавках, в незашнурованных ботинках.
В котелки со щами падали с тополей сухие листья.
Те, которые приехали совсем, выбираясь из вагонов, застревали с чемоданами в дверях.
Алеша стоял на каменной лестнице, по которой двигался поток людей. Он прижимал к груди астры. У них узенькие, завивающиеся полоски лепестков — как будто настрижены ножницами. Астры вздрагивали. Может, это удары сердца встряхивали их?
Торопливо прошла Фаина Дьячок с долговязым белобрысым суфлером Васей Долгополовым.
Вот Долгополов ухватился за поручни, рывком взлетел на подножку, скрылся в вагоне.
В дверях, с чемоданом в парусиновом чехле, появилась Юлинька. Знакомый белый пыльник, льняные волосы, наполненные золотистым светом… Ветер облепляет вокруг шеи голубую косынку. Из-под белого плаща вспыхивает платье цвета рябиновых ягод.
Да не сон ли все это?
Юлинька легко спрыгнула, здоровается с Дьячок. Вот в тамбур выбежали два мальчика: один лет пяти, другой лет девяти. Они в одинаковых тюбетейках, в вышитых украинских рубашках, заправленных в черные брюки, в сандалиях.