Девочка из детства. Хао Мэй-Мэй
Шрифт:
— А-а! — простонал грек. С кислым выражением лица полез под прилавок, где вытянулся ящик, сколоченный из досок, и вынул мелкокалиберку. Потер рукавом. Подумал, как бы решая, можно ли этой женщине дать в руки такую замечательную винтовку — ТОС-4, и, видимо решив, что стоит, протянул бабушке мелкокалиберку. Охая, опять нагнулся и достал из ящика маленькую мишень, отпечатанную на плотной бумаге. Пошел к задней стене, приколол мишень, вернулся, еще раз нырнул под прилавок, достал пачку патронов, вынул пять штук и молча положил их перед бабушкой.
— Це дило! — сказала одобрительно бабушка и зарядила винтовку.
Ребятишки
Бабушка выпустила все пять патронов… В спину ей дышали зрители. Усатые, бородатые…
— Подними! — мрачно сказал грек и показал бабушке на винтовку. Та поняла, в чем дело, подняла ствол вверх — винтовка раз в год сама стреляет.
Грек нырнул под прилавок, вынул вторую мишень, пошел, приладил рядом с бабушкиной, вернулся, зашел за барьер, встал рядом с бабушкой, взял винтовку. Он передвинул цветастый платок на щеке. Платок повернулся, как полусфера, и закрыл правый глаз. Дядя Анастас тоже стрелял навскидку, почти не целясь. Тоже пять патронов.
Народ шумел. Удивительный народ. В крови жителей Кавказа воинственность — любят они стрелять. У бабушки на два очка оказалось больше. У грека одна пуля вышла из девятки.
— Дай мне!
— Моя очередь!
Загалдели казаки.
— Патронов нет, — вяло ответил грек. — Стреляйте из них, — он показал на духовые ружья.
— Тьфу! — сказали люди и разошлись.
— Что хочешь в награду? — спросил мрачно грек у бабушки и обвел взглядом пустые полки, где продолжал мирно спать кот.
— Иди сюда! — вдруг позвала меня бабушка. — Заряди. Бери. Ну-ка, сбей мне эту вон белую сволочь!
Она указала на фигурку белого генерала Шкуро, Он висел в правом углу. Усатый, в папахе, с поднятой шашкой над головой. Я знал, что нужно стрелять не в Шкуро, а в белый кружочек сбоку. Винтовка показалась неимоверно тяжелой. Я приложился щекой к прикладу.
— Правый глаз закрой, — поучала бабушка. — Мушка должна сравняться с прорезью планки. Плавно нажимай, не рви спусковой крючок, как девчонку за косу. Нежно, нежно…
Выстрел последовал неожиданно, когда я меньше всего ожидал. Шкорябнуло под потолком…
— Эх, мазила! — закричали ребятишки. — Кому дали стрелять! Мазила!
— Научите моего внука стрелять. Пусть приходит каждый день, тренируется, — сказала бабушка и положила на прилавок красненькую тридцатку. — Не хватит, я еще заплачу.
Она повернулась, не говоря ни слова, и ушла. Я остался. Остался учиться стрелять. Рядом стоял Кабан и канючил:
— Одну пульку… Жадина-говядина.
Дай хоть одну пульку.Бабушка легла спать часа в два. Сквозь сон я слышал, как она разбирала постель, долго взбивала подушки. Я хотел проснуться… И не мог. Я находился в странном состоянии, когда понимаешь, что спишь. Чтобы избавиться от сна, я начал шевелить пальцами рук, чувствовал, как проснулись пальцы, потом согнул руку и сел. Затряс головой. Потер уши. Я проснулся.
Осторожно встал с сундука. Я лежал одетый. Маленький фибровый чемоданчик лежал под кухонным столом. Я взял его, накинул пальто. Заглянул в комнату бабушки.
От окна тянулась голубая полоса лунного света. На столе чернела миска с котлетами. Я завернул несколько котлет в листок бумаги. Положил на стол письмо.
Бабушка вздохнула во сне. Я понял, что плачу. Я должен был уйти и не мог. Я представил, как она проснется завтра и найдет письмо. Это будет для нее страшным ударом. Но она поймет. Она сама воспитала меня таким. Пела вместо колыбельных: «Мы смело в бой пойдем за власть Советов…» Мне двенадцать. Отец в четырнадцать имел своего коня, шашку и карабин. Был конником у Логинова. Дрался с беляками. Я должен был заставить себя уйти. По сей день не могу понять, как я решился на такое.
На улице подмораживало. Весенние ночи еще помнили зиму. В лунном свете белые дома казались меньше, ниже, лишь у Коваленко горел свет. Я прощался с улицей, каштанами и не понимал, что прощаюсь с детством.
— Прощайте, ребята, — шептал я, — прощай, Ара… Я никогда не забуду тебя! Ты был хорошим другом. Ты остался мне должен шесть альчиков, но я прощаю тебе этот долг.
Прощай, Борька! Ты все-таки жадный человек. Наша тимуровская команда распалась, но ты продолжал собирать медь. Я не говорю уже про фонд обороны, куда ты мог бы каждую неделю сдавать по два рубля, ты даже ни разу меня не сводил в кино. Хоть бы купил стакан жареных семечек.
Прощай, Ирка! Ты хоть и длинная, но девчонка вроде ничего. Правда, мать у тебя вредная! Я летом мячом выбил вам стекло. Ну и разоралась же она! С толкучки люди прибежали, думали, кто-то кого-то зарезал или шпиона поймали. А весь-то сыр-бор из-за оконного стекла!
Прощай, Женька! Ты вообще-то красивая, только воображала. Помню, летом, очумела — пришла, села как цаца и сказала: «Очень грубо, когда говорят — „ты“. Обращайтесь ко мне на „вы“». И мы к тебе так обратились— что «ты» сразу успокоилась. А то… Завоображала. Правда, ты красивая, но…
Прощай, Марка! Прощай! Завтра ты сядешь делать уроки, откроешь портфель, а там шоколадка. Вот ты удивишься! Если говорить по правде, мне почему-то не хочется расставаться с бабушкой и с тобой. Мне почему-то хочется, чтобы никто не провожал тебя из школы, кроме меня. И мне не стыдно носить тебе портфель, честное слово! И я уже не сержусь на твою маму, тетю Соню. Она какая-то вообще чудная. Помнишь, когда узнала про кабель, что мы нашли на грузовом вокзале, шум подняла… Начала говорить, что это нечестно, что мы превращаемся в бандитов, что мы пропащие… Чего только не наговорила. Она очень щепетильная, и я уверен, что когда она была девчонкой, то ни разу в чужой сад не залезла, ни разу никому не нагрубила, ложилась спать ровно в девять, была примерной, училась только на пятерки. Примерной была девчонкой. Как в сказке. Послушной. И наверное, тетя Соня права, что мы пропащие.