Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Девяносто третий год
Шрифт:

Да, в округе неохотно говорили о Лантенаке и так же неохотно говорили и с Тельмаршем. Крестьяне – народ подозрительный. Они не любили Тельмарша. Тельмарш-Нищеброд внушал им какую-то тревогу. С чего это он вечно смотрит на небо? Что он делает, о чем думает, когда полдня торчит в лесу, как пень, и не шелохнется? Ясно – все это неспроста. В здешнем краю, охваченном войной, смутой и огнем пожарищ, где у каждого была одна забота – уничтожать и одно занятие – резать, где все наперегонки старались поджечь дом, перебить семью, заколоть вражеский караул, разграбить поселок, где каждый думал лишь о том, как бы устроить другому засаду, завлечь в ловушку и убить недруга, пока он тебя не убил, – этот отшельник, этот созерцатель природы,

сливавшийся душой с необъятным покоем всего сущего, этот собиратель трав и кореньев, этот друг цветка, птицы и звезды был, само собой разумеется, человеком весьма опасным. Сразу видно, что он не в своем уме: не выслеживает врага, притаившись за кустом, ни в кого не стреляет… Немудрено, что он внушал крестьянам страх.

– Умом повредился, – говорили прохожие.

Тельмарш жил на положении человека не только одинокого среди людей, но избегаемого людьми.

К нему не обращались с вопросами, и на его вопросы не отвечали. Так что при всем желании он не мог бы много разузнать. Война ушла из их округи в соседние, теперь люди бились где-то далеко, маркиз де Лантенак исчез с горизонта, а такой человек, как Тельмарш, замечает войну лишь тогда, когда она придавит его своей пятою.

Услышав слова «мои дети», Тельмарш перестал улыбаться, а мать углубилась в свои думы. Что происходило в ее душе? Она словно пребывала на дне пропасти. Вдруг она подняла на Тельмарша взор и снова воскликнула – на этот раз почти гневно:

– Мои дети!

Тельмарш опустил голову, точно виноватый.

Он думал о маркизе де Лантенаке, который, конечно, не думал о нем и, вероятно, даже забыл о его существовании. Тельмарш понимал это и твердил про себя: «Когда господа в опасности, они вас отлично знают; когда опасность миновала, они с вами и не знакомы».

Он спрашивал себя: «Зачем же в таком случае я спас маркиза?»

И отвечал себе: «Потому что он человек».

Он думал и думал, и снова перед ним возникал вопрос: «Да полно, человек ли он?»

И вновь он повторял про себя горькие слова: «Если бы я только знал!»

Случившееся угнетало его, ибо все, что он совершил тогда, стало для него самого неразрешимой загадкой. Он мучительно думал. Значит, добрый поступок может оказаться дурным поступком. Кто спасает волка, – убивает ягнят. Кто выхаживает коршуна с подбитым крылом, тот сам оттачивает его когти.

Он почувствовал себя и впрямь виноватым. Эта мать, в своем неразумном гневе, права.

Однако он спас ей жизнь, и это в какой-то мере извиняло его в том, что он спас жизнь маркиза.

А дети?

Мать тоже задумалась. И хотя оба молчали, мысли их текли в одном направлении, и, быть может, им суждено было встретиться где-то там, в глубине их общего тяжелого раздумья.

Но вот она снова подняла на Тельмарша темный, как ночь, взгляд.

– Что же это такое делается? – воскликнула она.

– Тс! – сказал Тельмарш, приложив палец к губам.

Но она продолжала:

– Напрасно вы меня спасли, я на вас в обиде. Лучше бы мне умереть, тогда бы я хоть оттуда видела их. Я знала бы, где они. Они бы меня не видели, но я бы все время была с ними. Мертвая, я бы им стала заступницей.

Тельмарш взял ее за руку и пощупал пульс.

– Успокойтесь, не то снова лихорадка начнется.

Она спросила его почти сурово:

– Когда я могу уйти?

– Уйти?

– Ну да. Прочь уйти.

– Никогда, если не будете вести себя благоразумно. А если будете умницей – завтра же.

– А что значит быть умницей?

– Во всем полагаться на бога.

– На бога! А куда он дел моих детей?

Она была словно в бреду. И заговорила тихим голосом:

– Поймите, не могу я оставаться здесь. У вас нет детей, а у меня были. А это разница. Нельзя судить о том, чего сам не испытал. Ведь нет у вас детей, нет?

– Нет, – ответил Тельмарш.

– А у меня только и было что дети. Что я такое без детей? Да объясните

мне хоть кто-нибудь, почему нет моих детей? Чувствую, что-то случилось, а понять не могу. Мужа моего убили, меня расстреляли, – и все-таки я ничего не пойму.

– Ну вот, опять лихорадка началась, – сказал Тельмарш. – Вам вредно так много говорить.

Она взглянула на него и замолчала.

С этого дня она вообще перестала говорить.

Тельмарш уже не рад был, что велел ей молчать. Целые часы она в оцепенении сидела, скорчившись, у старого дуба. Она думала о чем-то и молчала. Молчание – прибежище простых душ, вступивших в зловещие недра скорби. Казалось, она не желает ничего понимать. Дойдя до известной глубины отчаянья, отчаявшийся уже не сознает этой глубины.

Тельмарш с волнением следил за ней. Перед лицом такого страдания душе старика открылась душа матери. «Да, – думал он, – уста ее безмолвны, но глаза говорят: я понимаю, какая мысль неотвязно мучит ее. Быть матерью и перестать быть ею! Кормить младенца и перестать кормить! Нет, не может она смириться. Она думает о малютке, которую еще так недавно отняла от груди. О ней она думает, о ней, о ней. И в самом деле, как должно быть сладостно чувствовать у своей груди крохотные розовые губки и с радостью отдавать вместе с материнским молоком всю себя, отдавать свою жизнь, чтобы младенцу жить и крепнуть».

И Тельмарш тоже молчал, он понял, как бессильны перед такой смертельной тоской все людские слова. Одержимый страшен своей молчаливостью. И можно ли заставить одержимую горем мать прислушаться к голосу рассудка? Материнство замкнуто в самом себе; с ним нельзя спорить. Мать чем-то близка к животному, и потому она так возвышенно прекрасна. Материнский инстинкт есть инстинкт в самом божественном смысле этого слова. Мать уже не женщина, мать – это самка.

Дети – это детеныши.

Потому-то в каждой матери есть нечто, что ниже рассудка и в то же время выше его. Мать наделена особым чутьем. В ней живет могучая и неосознанная воля к созиданию, и эта воля ведет ее. В слепоте матери есть что-то от ясновиденья.

Теперь уже сам Тельмарш старался вызвать бедняжку на разговор; но все его попытки были тщетны. Однажды он сказал:

– К несчастью, я старик и не могу много ходить. Я устаю, когда и уставать-то не от чего. Иной раз походишь с четверть часа, и ноги уже не слушаются; хочешь не хочешь, приходится присесть отдохнуть, а то я бы непременно пошел с вами. Впрочем, может быть, моя немощь и к лучшему. От меня вам, пожалуй, будет больше вреда, чем пользы; здесь ко мне притерпелись; но синие относятся ко мне с подозрением – мужик, мол, а крестьяне считают колдуном.

Он ждал ответа. Но она даже не взглянула в его сторону.

Навязчивая мысль приводит или к безумию, или к героизму. Но какой героический поступок способна совершить крестьянка? Увы, никакой. Она может быть лишь матерью, и только матерью. С каждым днем она все больше уходила в себя. А Тельмарш наблюдал за ней.

Он пытался развлечь ее; он принес ей ниток, иголку, наперсток, и, желая доставить удовольствие бедному старику, она взялась за шитье; она попрежнему была погружена в свои мысли, но работала – верный признак выздоровления; силы мало-помалу возвращались к ней; она перештопала свое белье, зачинила платье и башмаки, но глаза ее глядели стеклянным, невидящим взглядом. Иногда за работой она потихоньку напевала какие-то песенки, бормотала какие-то имена, должно быть имена своих детей, но Тельмарш ничего не мог разобрать. Временами она бросала шить и прислушивалась к пению птиц, словно надеясь, что они прощебечут ей долгожданную весть. Она смотрела на небо, не идут ли тучи, не будет ли непогоды. Губы ее беззвучно шевелились. Она о чем-то тихонько говорила сама с собой. Она сшила мешок и доверху набила его каштанами. Однажды утром Тельмарш увидел, что она тронулась в путь, глядя неподвижным взором в лесную чащу.

Поделиться с друзьями: