Действо
Шрифт:
Покончив с Лунатиком, Боров очень аккуратно уложил его на рубероид, а потом, взяв за ногу, потащил за собой и пошел к Андрею. Лунатик ехал позади и звучно скреб затылком ледышки.
– Ну что, Андрюша? – неожиданно мягким и интеллигентным голосом произнес Боров, – утомил тебя этот безумец, да?
– Да… – одними губами сказал Якутина.
– Вот и меня утомил, сумасшедший эдакий, – продолжил Боров, легко поднимая Андрея на негнущиеся ноги, – но он, Андрюш, как и все на свете существовал не просто так. Он, как все живое был нам нужен…
Они шли вниз по лестнице, мощная рука Борова дружески обнимала Андрея за плечи, а Лунатик болтался позади и собирал ступеньки затылком.
– Вот знаешь, –
И Боров включил в ванной свет. Павлик и вправду находился рядом, покойный Лунатик не врал, он был здесь, в ванной, вот только был… не целиком.
А точнее осталось от него совсем немного. Как и от его любящих родителей.
Андрей заорал, надрываясь, хрипло смеясь и воя зверем. Тьма пала ему на мозг, и последующие дни он провел в этой горячечной сумасшедшей тьме, из которой все на свете казалось легким и не имеющим никакого значения.
И пребывая в дарующем облегчение помутнении, он ни разу не вспомнил о том, что видел в тот короткий, ослепительный миг, сразу после прыжка с крыши.
А если бы и вспомнил, это ничуть не сделало бы страдания бывшего золотого мальчика легче.
Миг, когда канат делает рывок, а Андрей задирает голову и видит туго натянутую нить, ровно, как струна уходящую в лунный диск.
И ощущение качелей секундой позже.
Но ему было плевать. С огорчением можно было констатировать, что здравомыслящий и рассудительный мозг Андрея Якутина так и остался на Луне.
Анна.
– Что это? – визгливо спросила мать, – что это, скажи мне, и сколько это будет продолжаться?
– Отдай! – крикнула Анна, – отдай, ну!
Ее душило бешенство. Смятый кусок холста в материнских руках бесил и доводил до неистовства. Так бы и расцарапала лицо отмороженной родительнице! Но нельзя, нельзя, мать все-таки.
В комнате царил бардак, два стула перевернуто, большой мольберт лежит на полу, вытянув ноги как мертвое животное. В дверях чау-чау Дзен неподвижными глазами индийского святого наблюдал за сорящимися хозяйками.
Мать, увидев злобу в глазах дочери, попятилась к дверям, но картины не отпустила, начала снова, с некоторой, правда, опаской:
– Ну что это, ты мне скажи? Что это за мазня? Доколе ты будешь дурью этой меня изводить? – и она развернула картину лицевой стороной к дочери, так, что рисованное на ней предстало во всей красе.
Картина и вправду была странноватой, но только если оценивать ее куцыми мерками соцреализма – разлив пастельных тонов, мелованных бесформенных пятен, а ближе к центру холста неожиданно резкая и острая, как лист осоки, спираль тусклых стальных тонов, что сужает свои кольца к бледно-фиолетовой анемичной розе, мертвенный цвет лепестков которой явственно контрастирует с пышностью форм.
Дали, не Дали, а может быть перекуривший каннабиса Рене Магрит?
Отцы психоанализа, покопавшись в этом полотне, вполне возможно нашли бы десяток перверсий и девиаций, а знатные мистики, под знаменами Кастанеды три десятка скрытых символов жизни смерти и бесконечности.Мать в картине не нашла ничего. Она ее просто раздражала. Как и все остальные рисунки.
– Мама, – тихо, но с угрозой сказала Анна, – отдай.
– А не то что? – в запале крикнула мать, но попятилась от наступающей дочурки, и чуть не наступила на Дзена. Тот с королевским величием переместил скопище атомов именуемое своим телом на безопасное для оного расстояние.
Анна сжала зубы. Проклятия так и рвались наружу. Но портить отношения было нельзя – и так почти не с кем ни контактирует, не общается.
– Отдай, – сказала она еще раз, – просто отдай и все…
– Да получай!!! – крикнула мать в истерике и кинула в Анну картиной, которую та бережно поймала и разгладила, – все прорисуешь! – без паузы сменила тему любимая родительница, – всю жизнь так и будешь кистью возить?! Тебе уже двадцать два! Когда замуж выйдешь?!
Это уже было чересчур – прижав картину к груди, Анна повернулась и гордо пошла к себе в комнату. Как всегда после таких скандалов на глаза просились слезы, но она им воли не давала – мать не увидит ее плачущей!
– Иди-иди! – крикнула та, вдогонку закрывающейся двери, – Так всю жизнь и просидишь в старых девах! Кому ты такая нужна?!
Анна не сдержалась – хлопнула дверью. И настала долгожданная тишина.
Здесь, когда ее никто не видел, Анна могла дать волю чувствам – села на краешек обшитой ярким поддельным шелком софы и немного поплакала. Потом вытерла глаза и потерянно обвела взглядом свою маленькую комнатку.
Здесь все было ярко, пестро, и от этого помещение казалось еще меньше – пыль толстым слоем оседала на ярких крашенных тканях. На сероватом ковролине как диковинные мягкие валуны валялись увенчанные забавной кисточкой подушки со сложным рисунком – на них очень удобно сидеть и размышлять, наверное, со стороны кажешься сюрреалистичной копией Роденовской скульптуры. Восточный ковер на стене, и еще один на другой – на одном буйство цвета и хитрых плетеных узоров, на втором нейтральный светло-бежевый фон на котором грубые, примитивные рисунки журавлей, двоих уродливых птиц, одна из которой находится выше другой.
Парадокс рисунка в том, что не очень понятно что делают журавли – взлетают, или, напротив низвергаются в свою бежевую бездну? Все зависит от того, как ты повесишь ковер. Коряво вытканные неумелой рукой работница люберецкой фабрики ковров птицы символизировали собой нечто настолько глубокое и наполненное несколькими этажами смысла, что просто страшно становилось, если задуматься.
Впрочем, кроме хозяйки комнаты, над бежевыми журавлями не задумывался никто.
Еще в комнатушке были книги – в мягких обложках и твердых, с яркими глянцевыми обложками. Книги по йоге, по трансценедальной практике, истории даосизма и много еще чего – тоже пыльное, и от этого кажущееся величественным. На самом деле к ним довольно давно не прикасались.
Модерновый пластиковый столик с компьютером прятался в углу. Аппарат гудел и наполнял теплом воздух, как самый дорогой в мире электрообогреватель.
Над чудом современной технологии висел портер Льюиса Кэрролла. Постаревший безумный сказочник смотрел устало, грустно, и может быть, чуть испуганно – гений эскапизма на пороге жестокого материального века. Анна повесила сюда портрет не зря – как-то легче становилось в минуты тяжких раздумий. Кэрролл обещал, что есть мир за горизонтом – дивный, новый мир, и пусть его видишь только ты, а остальные пустые глаза и пену изо рта – наплевать, устрицы видят свою раковину изнутри.