Дежа вю
Шрифт:
— А хотел бы узнать? — быстро спросила Маша.
Он невесело ухмыльнулся.
— Ты же знаешь, я — эгоист. — В этих словах было столько горечи, что Маша впервые за время общения с ним почувствовала разочарование. — Исключительно для собственного комфорта мне хотелось бы знать только одно — что она счастлива.
— Не знала, что твой комфорт зависит от других, — уколола она. — Люди никогда тебя не интересовали.
Олег сказал, что так и есть.
— Впечатлительная, однако, мадам, — заметила Маша, — даже к своему обеду не притронулась. Ты отбил у нее аппетит, Олег, тебе не стыдно?
— Хватит об этом.
— Да что ты в самом деле?! — разозлилась она. — Эта женщина и вправду
— Смеяться над ней я тебе не позволю!
— Олег, ты с ума сошел? Я не смеялась, я всего лишь пытаюсь разрядить обстановку. Мне не нравится, когда ты такой мрачный.
Тут она подумала, что никогда прежде не видела его мрачным. Ей стало жаль его.
— Милый, — Маша погладила его пальцы, слегка подрагивающие на пачке сигарет, — у каждого была история любви, которую невозможно забыть. Но зачем из-за этого портить вечер? Или ты веришь в теорию половинок и думаешь, что она — как раз та, кто был предназначен тебе и ни с кем больше ты не будешь счастлив?
На этот раз иронии в ее голосе не было, но недоверие, с которым она рассуждала о любви, покоробило его. Еще утром, услышав подобные речи, Олег с энтузиазмом разделил бы ее взгляды. Половинки — это смешно. Единственный шанс испытать счастье — это несправедливо. Так не может быть.
Однако ему неприятно было слышать это сейчас.
— Ты злишься, потому что вы никогда не сможете повторить то, что было?
— Я не злюсь, — отмахнулся он от ее абсурдного заявления. — К тому же в этой жизни вообще ничего невозможно повторить!.. Послушай, я хочу прогуляться. Поешь без меня, ладно?
Она поморщилась:
— Олег, это смешно!
— Нет.
Он подумал, а не рассказать ли ей все? Но как объяснить, что от любви остался лишь призрак и он немного значит в его жизни. Важно другое. Вместе с той любовью погиб он сам, в прямом смысле слова перестал быть — и вместо сильного, страстного юноши появился хмурый мужик, со временем научившийся выдавать свою угрюмость за мудрость.
А та, что была повинна в этом, считала себя жертвой. Видит бог, у нее были основания! Но разве они имели бы значение, если бы они доверяли друг другу?
Он так много об этом думал, что уже точно не знал, где реальность, а где — только его представление о ней.
— Олег, сядь, — попросил кто-то, и он понял, что забыл о Маше.
— Я все-таки пройдусь. Встретимся в театре, ладно?
— Ладно, ладно, — пробурчала она скорее сердито, чем обиженно. — Но если в зале твой пустой желудок будет урчать от голода, я тебя собственноручно выведу!
Он благодарно улыбнулся. Нет, Маша не понимала его, но сейчас ее легкость была нужна ему, как ничто другое.
— Пока, Машунь.
Она сложила губки трубочкой:
— Пока, котик.
ГЛАВА 9
Дом, в котором Тина родилась и выросла, был ей ненавистен. Поначалу, совсем еще крохой, она ненавидела только пространство, точнее его отсутствие — длинная узкая комната была перегорожена сервантом, уставлена кроватями, завалена какими-то коробками; в пятиметровой кухне было не повернуться; в прихожей на голову запросто могла свалиться вешалка, прибитая кое-как; и в ванной долго находиться тоже было опасно для жизни — шаталась надломленная раковина, осыпалась штукатурка, тазы падали с гвоздей от одного неловкого движения.
Но пространство заполнено не только вещами, поняла Тина, став немного постарше. И возненавидела сильней, осознанней, потому что все в доме пропиталось безысходностью и злобой.
Отец пил, и в запое был страшен, нечеловечески жесток и хитер. Надеяться на то, что после очередной бутылки он бессознательно упадет, было глупо. Могучее сибирское здоровье не
могла сломить какая-то там огненная вода! Тянуло покуражиться, и было безразлично, кто именно от этого пострадает: соседи, жена, дочери. Тина, ходившая в синяках, как и мать с Вероникой, никак не могла решить, что презирает больше — пьянство отца или мамино смирение, и чего больше боится — побоев или собственного бессилия.Самой первой, самой главной ее мечтой было уехать из дома как можно дальше, туда, где выветрится смрадный запах тоски, страха, безропотного ожидания удара.
Впрочем, трезвым отец был с ними ласков. Звонко мимоходом шлепал по заднице и заявлял с нежностью:
— Вот кобылы выросли, а! Мать, ты глянь, какие кобылы! Ну, хоть бы одного ты мне сына родила!
— Витя!
— Что «Витя»? Ходят макаки разрисованные, юбка до пупа, лохмы в разные стороны, тьфу!
Борец за нравственность хватался за челку «макаки» большой рабочей пятерней, пихал неразумную голову дочери под кран, и от модной красоты, торчавшей воинственно, как хохол попугая, ничего не оставалось.
Вместо майки и лосин — таких долгожданных, так трудно доставшихся, — мудрый батя выдавал старую школьную форму.
— Она же на мне по швам треснет! — пищала зареванная Тина.
— Жрать меньше надо, — советовал родитель и шел к местным барыгам менять лосины на нечто более пригодное для жизни, походя устроив взбучку и Веронике, для профилактики.
Почему-то мама даже в эти моменты, когда отец был не особо опасен, не могла заступиться за них, опускала глаза, выпихивала из комнаты от греха подальше, но никогда слова поперек мужу не говорила. И дочерей учила тому же. С каждым годом Тина сопротивлялась все больше, а сил оставалось все меньше. Будто болото затягивала ее серость будней — дом, школа, двор; дом, школа, двор, дом… И все бы ничего, все бы весело, нормально, но точно знаешь, что спустя несколько лет — дом, работа, дом, работа… А через полвека — дом, дом, дом, да лавочки возле подъезда, да стакан семечек в аккуратно заштопанном кармане сарафана. Все известно наперед.
Чего ей хотелось? Точно она не знала, и хотя географию в средней школе номер семь города Бердска преподавали на достойном уровне, и Тина прекрасно знала, что ни тридевятого царства нет, ни тридесятого государства, однако думала, что далеко отсюда все устроено иначе, и стоит только шагнуть посмелей и окажешься в неведомом, прекрасном мире.
В девятом классе она написала сочинение о самом счастливом дне в своей жизни. Маму вызвали к директору.
Мизансцена была такова: Тина подпирает стенку с портретом Горбачева, директриса в кресле печально грызет дужку очков и жалеет, что не ушла на пенсию еще десять лет назад, мама мнется у порога, шмыгая в платочек, комсорг то и дело замахивается, собираясь хорошенько стукнуть по столу, а остальные в этот момент пугливо прыскают в стороны.
— Вы послушайте, что она пишет! — возмущенно забулькала пышнотелая литераторша. — «Он еще не настал, мой самый счастливый день, но обязательно настанет, как только прозвенит последний звонок и я освобожусь от дурацкой школьной формы раз и навсегда, и сниму галстук, в который уже никто не верит, а носят просто так, по привычке или ради хохмы, и смогу сама решать, что и когда читать, что носить, куда идти и можно ли в шестнадцать лет целоваться с мальчиками! В тот же день, в самый счастливый день моей жизни я устроюсь на работу, а не пойду в институт, как это положено! Я сильная, хоть и худая, я могу работать, где угодно — на стройке, на заводе, могу дороги асфальтировать или мусор таскать, так что я обязательно заработаю денег — и не на платья, как вы думаете, и не на помаду. Я куплю билет на самолет и улечу отсюда навсегда! И там, куда я приеду…»