Диана (Богини, или Три романа герцогини Асси - 1)
Шрифт:
– Так это свершилось? Уже? Но Сан-Бакко оставил меня лишь час тому назад.
– Это свершилось уже два часа тому назад, - глухо сказал Павиц.
– Два...
На этот раз она сильно испугалась.
Враг, напавший на нее сегодня вечером, не был живым? Он с ненавистью говорил о ней - и был мертв? Она говорила со своим другом о нем и о его нападках. Сан-Бакко хотел отомстить за нее и все это относилось к мертвецу.
– Но Сан-Бакко...
– повторила она, теряясь от ужаса.
– Не Сан-Бакко...
– объявил Павиц.
– Я сам...
Она встала. В эту ночь свершалось слишком много странного. Она дрожала. Вдруг она сняла со свечи
"Этого человека я презирала и забыла, - думала она, - потому что он не дал заколоть себя вместо крестьянина. Но для меня - для меня рискнуть своей жизнью, на это он, значит, все-таки был способен? Все это время он был способен на это"?
Она быстро подошла к Павицу и протянула ему руку.
– Он пал в поединке с вами, Павиц?
Павиц нерешительно протянул свою руку. Его искусственная твердость поколебалась.
– Не в поединке, - пролепетал он. И после боязливой паузы, тяжело дыша: - Он убит.
Она отдернула руку, прежде чем он успел коснуться ее...
– Вы убили его.
В ответ послышалось совсем слабо:
– Поручил... убить.
Его голова упала на грудь. Герцогиня разразилась презрительным смехом. Он вздрогнул, сразу очнувшись. Он монотонно забормотал, проделывая руками множество коротких, жутких марионеточных движений.
– Вы хотели, чтобы я принес себя в жертву тогда, в тот день, с которого вы презираете меня... Когда закололи крестьянина. Я должен был принести себя в жертву. Теперь я сделал это. Я погибаю... погибаю, а вы смеетесь. Не смеялись ли вы всегда? Вы смеялись в ответ на все мои страдания. Что же странного, что вы смеетесь, когда я погибаю. Ведь вы так злы! Ведь вы не христианка!
Она спросила серьезно и мягко:
– Почему собственно, почему вы сделали это?
В это мгновение Павиц высоко держал голову. Он возмутился против своей госпожи, в первый раз с тех пор, как принадлежал ей. Он высказал ей в лицо всю горечь, весь свой разъедающий гнев. В свой последний час он чувствовал себя смелым. Последний час давал ему право на все, он освобождал его от стыда.
– Почему?
– заговорил он.
– Потому, что я любил вас, герцогиня. Потому, что я все еще принужден был любить вас. Потому, что во все годы моего унижения я никогда не забывал того мгновения, когда вы были моей.
– Вы все еще думали об этом?
– с изумлением спросила она.
– Всегда, - сказал он, почти облагороженный искренностью своего чувства.
– Я смирился, - прибавил он, - потому что должен был это сделать. Но никогда в своих мыслях я не допускал, что может придти другой и занять мое место. Наконец, все-таки пришел этот Делла Пергола, и это взорвало меня, как будто меня оскорбили и задели в моих правах. Я мучительно ненавидел его, с болезненной, жалкой жаждой мести, как разбойника, уничтожившего мои последние надежды - мое последнее прибежище. О, надежды, у которых даже не было имени, так бессильны были они. Но он должен был перестать существовать, этот разбойник. Его сегодняшняя статья была для меня освобождением.
Он застонал.
– Освобождением...
– задумчиво повторила герцогиня.
– Освобождением, - еще раз сказал Павиц.
– Теперь я гибну вместе с ним. Это кладет конец всем страданиям, это справедливо и не могло быть иначе. Потому что...
– Он забормотал.
– Ведь я виновен в его преступлении. То, что он так бесстыдно предал, - дивную тайну о герцогской короне, да, да, о герцогской короне над
– Довольно, - сказала она; это обнажение души было неприятно ей. Павиц раздражал ее. Она спросила, полуотвернувшись: - Кто сделал это?
– Кто...?
– Кто убил его?
– Один из юношей моего клуба. Тот, чистый сердцем, помните, с полными души голубыми глазами, еще никогда не касавшийся женщины. Он прокрался после закрытия редакции в частный кабинет Делла Пергола с длинным ножом, которым всегда колол куклу, торчавшую на шесте и изображавшую короля Николая. Делла Пергола быстро повернулся, - в то же мгновение нож сидел у него в сердце. У юноши было большое уменье, потому что кукла, изображавшая короля Николая, тоже всегда вертелась...
– Приведите его ко мне, чтобы я могла поблагодарить его. Он рискнул для меня своей жизнью.
– Я не могу. Его арестовали.
– А! А вы, Павиц, на свободе!
– Да, да. Я еще на свободе... еще одно мгновение, - прошептал он едва слышно.
Оба молчали. Наконец, герцогиня сказала:
– Теперь оставьте меня.
– Да, да.
Он сделал болезненную гримасу и опять стал пробираться вдоль стены, не глядя на нее, белый, с темно-красными пятнами на лице.
– Еще одно, - крикнула она, когда он приподнял портьеру.
– Почему вы, по крайней мере, не сделали этого сами?
– Этого... я не мог. Я готов отдать свою жизнь, но... сделать это самому... я не могу. Я не могу... видеть крови...
И он опустил портьеру.
Он прокрался через гостиную, тяжело шаркая ногами, с галстуком, съехавшим за ухо. Он чувствовал себя осужденным, как тогда, когда она позвала его к себе, после смерти крестьянина, которого закололи. Только сегодня это был конец, и не оставалось даже жалкой надежды и даже страха, потому что в мире прекратилась жизнь.
Передняя уже опять кишела репортерами. Камердинер и Проспер, егерь, ссорились с ними и запирали перед ними дверь. Павиц замедлил шаги.
"Сказать им?
– подумал он. Но прошел дальше.
– К чему? Я не хочу. Пересиль себя, грешник!
– сейчас же крикнул он себе.
– Пожалей бедняков, которым заметка о твоем поступке даст кусок хлеба".
Но он чувствовал себя не в силах спустить с привязи все это любопытство и дать излиться на себя всей этой жизни, такой шумной, похотливой, ревнивой, злорадной и насильственной. Он видел уже себя в стороне, в тени. Он удалился, опустив голову и страдая от того, что должен погибнуть в молчании, - он, чья жизнь в свою лучшую пору была шумной игрой.
На улице он подошел к полицейскому и спросил:
– Где находится окружной комиссар?
* * *
Четыре ночи спустя герцогиня узнала о полном крушении нового далматского восстания. Его возвестил тот же разрываемый ненавистью голос, который швырнул ей в окно крики души мертвого Делла Пергола, точно комки грязи, смешанные со свежей кровью. В устах несчастного калеки печальная весть об уничтоженном народе превратилась в рев торжества. Все несчастье, которое порождал мир, было торжеством его ненависти. Сознание, что вера в лучшее будущее бессильна и вся жизнь бесполезна, опьяняло загадочную душу умирающего фанатика.