Диего Ривера
Шрифт:
Безжизненные и плоские, как ни тщились выдать их за объемные, фигурки в альбомах соседей на этот раз внушали Диего особенную тоску, усугублявшуюся унылым сознанием, что и у него ведь не получится ничего иного. Вдруг еще одна дерзкая мысль пришла ему в голову. А что, если попытаться построить эту человеческую фигуру, примерно так же, как строили геометрические тела на занятиях у Веласко? Он попробовал смотреть на натурщика иначе, чем раньше, заставляя себя отвлечься от всех подробностей, и вот за кожей, за мускулами начали проступать знакомые простейшие формы. Тогда он принялся чертить — торопливыми, размашистыми штрихами.
Чудище, возникшее перед ним на бумаге, ужаснуло го самого, и Диего, наверное, отказался бы от своей затеи, если бы не ухмылки соседей, подстегнувшие его самолюбие: так назло же буду
— Пусти-ка меня на твое место, сынок, — пробормотал Ребулл. Опустившись с помощью Диего на табуретку, он долго сидел, переводя взгляд с натурщика на бумагу и обратно. Потом ткнул пальцем в бумагу. — Кто же начинает отсюда?.. Рисовать ты, я вижу, еще не умеешь… И все-таки оценить голову как шар, а шею как отрезок цилиндра — ты сам до этого додумался? Ну вот что: приходи завтра прямо ко мне в кабинет.
Как только дверь за ним затворилась, ученики, повскакав с мест, обступили Диего.
— Старик спятил! — вскричал один, заглянув в альбом. — Впервые лет за пятнадцать приглашает к себе в кабинет — и кого же! Что он нашел в этом рисунке?
Степенный Начо, из лучших в классе, уселся на табуретку и, подражая профессору, стал глядеть то на натурщика, то на лист.
— Странно… — вымолвил он наконец. — Это не рисунок художника, а скорее чертеж архитектора…
— Проект механического человека! — фыркнул кто-то.
Диего даже не отругивался — в таком он был смятении. Уж не затем ли позвал его профессор к себе, чтобы наедине объявить: «Сынок, в академии тебе не место»?
Однако назавтра дон Сантьяго встретил его улыбаясь, усадил в мягкое кресло напротив и торжественно начал:
— В одном из диалогов божественного Платона учитель говорит ученику: «Я хочу научить тебя любить не чудесные цветы, не сочные плоды и не прекрасных женщин, ибо цветы увядают, плоды засыхают, а женщины старятся…» Профессор вздохнул, помолчал, пожевал губами. — Я хочу научить тебя, — заговорил он опять, и уже непонятно было, кто это хочет: учитель в диалоге божественного Платона или сам Ребулл, — любить вечные, непреходящие формы — цилиндр, конус, шар, — и чистые цвета — красный, желтый, синий. Ибо как законам, управляющим миром, подвластны все бесчисленные возможности и случайности, так эти вечные формы заключают в себе все многообразие форм случайных и преходящих, а три чистых цвета образуют все красочное богатство земли. Немногим открывается это, и вот почему твой беспомощный рисунок так заинтересовал меня… Но не обольщайся: совсем, совсем немногим дано претворить это открытие в нечто высшее. Недостаточно видеть в природе вечные формы и чистые цвета — необходимо суметь гармонически соотнести их друг с другом, вот так же, как соотносится солнце с планетами, а планеты со своими спутниками! Одни и те же законы, сынок, управляют движением звезд, и прозябанием малых травинок, и биением твоего сердца, взволнованного зрелищем красоты. Создавая свое творение, истинный художник познает эти законы, а познавая их, он становится, — старик наклонился к Диего и в самое ухо ему выговорил шепотом: — богоравен!
Возвращаясь домой поздно вечером, Диего пошатывался — от всего услышанного за день, от гордости, от восторга. То, что доныне влекло его безотчетно, теперь обнаружило смысл, да какой! Не подражанием, не игрой, не выделыванием иллюзорных подобий, а познанием жизни, соперничеством с нею, черт возьми, — вот, оказывается, чем могло быть, чем должно было стать искусство, его искусство!
Он опомнился только на улице Ла Монеда, у знакомого дома с двумя вывесками. Окна мастерской еще светились — там, внутри, работал неутомимый мастер. Давно Диего не заходил к нему… Он уже поднял руку, чтобы стукнуть в дверь, но вдруг заколебался: стоит ли? Сумеет ли он рассказать обо всем этому дону Лупе? Сумеет ли тот понять его?
Так и не постучав, он пошел своей дорогой.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
I
В 1901 году скончался дон Сантьяго Ребулл. Смерть его развязала борьбу, давно назревавшую в академии.
Спор о том, кем заменить покойного профессора, перерос в дискуссию о реформе всей системы художественного образования. А дискуссия эта, выплеснувшись за пределы Сан-Карлоса, захватила, как часто бывает в странах, где более существенных реформ ожидать не приходится, широкие круги так называемого общества. Дебаты кипели и в университете, и в литературных салонах, и даже в аристократическом Жокей-клубе, завсегдатаи которого вместе с биржевыми сводками получали по телеграфу из Лондона сведения о том, какая стоит там погода, и, случалось, в жаркие дни выходили на улицу в плаще с пелериной лишь потому, что над британской столицей шел, дождь.Необходимость перемен в мексиканском искусстве была признана почти единодушно — чопорный классицизм всем наскучил, — но выводы из этого делались различные. Богатые и чиновные законодатели вкусов не скрывали, что сыты по горло прославлением гражданских доблестей, античными позами и костюмами. Эпоха потрясений, слава богу, далеко позади; наслаждаемся мирным прогрессом, и художникам нашим давно пора вместо Давида и Энгра взять себе за образец по-настоящему современных, занимательных и приятных, а заодно и близких по крови испанских мастеров. Скажем, Соролью-и-Бастида, создателя солнечных морских пейзажей. Или Сулоагу с его живописными матадорами и цыганками.
— Как?! — возмущались либералы и патриоты, еще помнившие Хуареса и войну с французами. — Снова кланяться иноземцам? И это с нашими-то традициями, с древним индейским наследием, призванным питать великое национальное искусство! Да разве у нас нет своих художников, способных возглавить академию и сделать ее подлинно мексиканской?
А та молодежь, которая группировалась вокруг журнала «Ревиста модерна», насчитывавшего приверженцев и среди студентов академии, обращала взоры к Парижу, откуда до Мексики — как всегда, с опозданием — докатилась слава старших импрессионистов. Эдгар Мане, Камилл Писсаро, Клод Моне — вот у кого, по мнению некоторых образованных юношей, следовало учиться!
Диего принял сторону патриотов — плохонькие репродукции импрессионистов, попадавшиеся на глаза, не произвели на него впечатления, но, сказать по правде, глубоко эти споры его не затрагивали. Исторические аргументы, пускавшиеся в ход участниками, мудреные термины, которые сыпались со всех сторон, казалось ему, не имеют прямого отношения к тому, чем занимался он с возрастающей страстью. Охотней всего он предпочел бы остаться учеником Ребулла, успевшего открыть ему лишь малую часть своих секретов…
Наконец в дискуссию вмешалась донья Кармен, молодая супруга Порфирио Диаса, которая лично занялась вопросом о том, кого именно пригласить и поставить во главе академии. Ее выбор пал на славного каталонского живописца Антонио Фабреса, поставлявшего в картинные галереи многих стран изображения бравых мушкетеров, великолепных мавров и роскошных одалисок. Помимо того, известно было, что сеньор Фабрес превосходный бильярдист и меткий стрелок, что обеспечивало ему благоволение и самого дона Порфирио.
Борьба обострилась. Теперь общество раскололось на два лагеря — «фабресистов» и «антифабресистов». Первые располагали официальной поддержкой, вторые же привлекли к себе всю оппозицию, мобилизовали мало-мальски самостоятельных депутатов, начали осторожную кампанию в прессе. Дело Фабреса стало приобретать политический характер, и это предрешило его исход: президент не терпел крамолы. Еще несколько месяцев антифабресисты вели арьергардные бои, вести о результатах которых расходились по столице как военные бюллетени: сеньор Фабрес получил приглашение и ответил согласием; сеньор Фабрес прибыл в Мехико, но вследствие отчаянного натиска антифабресистов назначен не дивектором академии, а лишь его заместителем; оскорбленный сеньор Фабрес укладывает чемоданы; президентским указом сеньору Фабресу установлен оклад жалованья, превышающий директорский чуть не вдвое; щепетильный сеньор Фабрес колеблется; великодушный сеньор Фабрес приступает к исполнению своих обязанностей. А Диего меж тем целиком погрузился в работу, которую задал ему Феликс Парра, временно, до приезда нового профессора, заменивший Ребулла. Как-то утром дон Феликс появился в мастерской в сопровождении красавца негра почти двухметрового роста и прямо с порога закричал: