Дикие рассказы
Шрифт:
Было это в двенадцатом году, в августе. Балканская война еще не начиналась, но про нее уже в открытую говорили, а я так прямо дождаться ее не мог, потому как задумал в первой же перестрелке тайком прихлопнуть нашего взводного. Но перед самой войной этого изверга перевели в другую часть, и план мой лопнул.
Если б знал я, сколько мне в своей жизни из-за этого Гагова горя хлебнуть придется, под землей бы его сыскал и тут же бы пристрелил, но откуда было знать, что через одиннадцать лет нам с этим гадом опять доведется встретиться и тогда уж он сумеет меня допечь окончательно!
В двенадцатом году тесняков* в нашей околии было раз-два и обчелся, а после войны, как покормили мы вшей, партия силой стала,
* Тесняк — член революционного крыла Болгарской социал-демократической партии.
Ушли мы в горы, и мало-помалу поредели наши ряды: осталось нас двенадцать человек самых стойких, но мы решили продолжать борьбу, быть отрядом мстителей.
Вот когда довелось мне узнать, каково без соли сидеть. Десять дней мы одну зеленую кукурузу ели, это еще куда ни шло, но вот без соли стало нам совсем невмоготу. Мы уж на горячие камни по малой нужде ходили, и потом их лизали, чтоб хоть чуточку во рту солоно стало. Только и от этого никакого нам облегчения не было.
Тогда решили мы: мне и еще одному парню из отряда спуститься в село и раздобыть соли. Хоть я к тому времени уже в город перебрался, но в селе у меня родня осталась, и я надеялся, что она мне не откажет. Так надо ж было нарваться нам на засаду — бросили в нас гранату, товарища моего убило, меня оглушило, так в бессознательном состоянии и взяли меня в плен, и очнулся я в Пловдиве, в «Ташкапии», может, слыхал!
Там битком было набито людьми, но меня как Важную птицу (был я как-никак один из партизанских руководителей в округе) посадили в отдельную камеру. И той же ночью повели на допрос. Ведут меня в какую-то комнату, у дверей солдат на часах. Вхожу в комнату, смотрю — два полковничьих погона. Полковник в бумагах роется, лица не видно, одни уши торчат — оттопыренные, словно вырезанные и наклеенные, и внутри черным волосом поросли. Не иначе Гагов! Он голову поднял, на меня глянул, потом встал и подошел ко мне, чтобы получше рассмотреть.
— Да ты уж не тот ли самый, что в бочке вопил? На складе, в девятом полку?
Тут уж не отопрешься, пришлось признаться, что я. Пригласил он меня сесть, сигаретой угостил.
— От тебя, — говорит, — одно требуется: укажи точно, где твои бандиты скрываются. Надеюсь, что мы, как старые знакомые, быстро договоримся.
Пробовал я выкрутиться, наврать, но предатели о нас уже порядком порассказали, кто мы, сколько нас и вблизи каких мест пробираемся.
— Правду говори! — пригрозил мне Гагов. — А не то я тебя в бочку затолкаю и на сей раз — богом и царем клянусь — утоплю.
Лучше бы он меня утопил, но он догадался, в чем моя слабина, и не утопил, а держал в бочке — не помню уж, три ли, четыре дня, дока у меня на голове волосы не повылезли и так я пал духом, что попросил караульного доложить полковнику: согласен, мол, сделать все, что потребуется.
Сам полковник подробно разработал операцию. Я должен был идти по гребню горы. Руки мне развяжут, а цепи на ногах оставят, обернут их ватой, чтобы не звенели, и так приладят, чтобы я мог идти, но убежать не мог. А в то время к нашему лагерю с обеих сторон оврагами будут подбираться два отряда солдат, чтобы взять лагерь в клещи. Полковник предполагал, что наши люди могут быть не в самом лагере, а где-то поблизости, и потому-то я и был ему нужен как приманка, на которую они все из лесу сбегутся. А что они меня ждут, он не сомневался, потому что после того, как меня поймали, комендант перекрыл все дороги в горы, чтобы
мои товарищи не узнали, что со мной приключилось. Кроме того, должен я был идти с сержантом, переодетым в одежду моего убитого товарища, — вроде я хромаю, а он меня поддерживает; и со стороны больше на правду смахивает, и уверенности больше, что меня, согласно приказу полковника, можно будет тут же пристрелить, если я решу своим сигнал подать.Одного только не мог полковник знать: перед уходом условился я с нашим командиром, что если мы на другой день к вечеру не вернемся, то, значит, с нами что-то стряслось и надо принимать меры. Я был уверен, что он уже с овечьего зимовья, где был наш лагерь, снялся, и поэтому шел туда, не беспокоясь особенно.
Только я-то полагал так, а вышло иначе.
Идем мы с сержантом, уже к лагерю подходим. Лес вокруг густой, ничего не видать, но у меня нюх острый — чую, паленым пахнет. Кожей горелой пахнет, телячьей. Еще в первые дни мы съели теленка, а шкуру оставили, чтобы на ноги себе обувку мастерить, но когда стало нам совсем нечего есть, начали мы от этой шкуры кусочки отрезать, на костре жарить, чтоб хоть немного голод заглушить. Значит, наши были в лагере и как раз в эту самую минуту кожу жарили! Сколько человек там осталось, я не знал, но как подумал, что сейчас произойдет, так весь похолодел и начал кричать:
— Бегите, вас окружают солдаты, бегите!
Пристрелит меня сержант или не пристрелит, мне уж теперь было все равно. Не знал я, что полковник отдал другой приказ: любой ценой, что бы ни случилось, оставить меня в живых. Вот почему сержант стрелять не стал, а бросился мне рот затыкать. Повалил меня на землю, и начали мы с ним кататься, а я все кричу, прямо надрываюсь. Он было хотел меня по голове револьвером садануть, чтоб я замолчал, но я его руку отпихнул, и револьвер выстрелил в воздух. Тогда он меня за горло схватил и душил до тех пор, пока у меня в глазах не потемнело и я без памяти не упал.
Очнулся я уже в «Ташкапии». Гагов готов был меня пристрелить, кожу с меня содрать, живым в землю закопать, потому что наш отряд от них ушел и даже в Сербию сумел перебраться.
Наконец повели меня вместе с другими на расстрел. Но среди солдат были и хорошие ребята, которые старались по живой цели не бить, и потому, когда грянул залп, упал я и оказался среди трупов с царапиной на боку. Притворился мертвым, и когда нас сбросили в Марицу, поплыл и потихоньку, полегоньку выбрался на чью-то бахчу, — словом, спасся.
А как настали времена поспокойнее, перешел я на легальное положение, начал жить, как все люди, но здоровье у меня уже стало такое никудышное, что, когда в тридцать третьем году предложили мне перейти на конспиративную работу, я отказался.
— Ты можешь отказываться? Ты коммунист, борец, участник восстания? — возмутились товарищи/
— Верно, — ответил я им тогда, — коммунист я душой и телом, но должен вас честно предупредить, что я человек с изъяном: и манией страдаю, и трахома у меня, и весу во мне всего пятьдесят два кило осталось, и весь я покарежен еще с двадцать третьего года. Завтра меня в участке в оборот возьмут, и, глядишь, я вас, всех выдам.
А они, вместо того чтоб правильно меня понять, объявили дезертиром.
В сорок третьем снабжал я партизан мукой, после Девятого сентября сорок четвертого шагал со всеми в ногу, но так и осталась за мной эта кличка — дезертир. На прошлой неделе внук приходит из школы, плачет.
— Дедушка, — говорит, — правда, что ты дезертир?
— С чего ты взял? — говорю. — Кто тебе сказал?
Внук мне и объясняет, что была у них встреча пионеров с борцами против фашизма, и один из них, когда рассказывал про подвиги коммунистов нашего города в тридцать третьем году во время стачки табачников, сказал, что я был среди тех, кто дрогнул в борьбе и дезертировал.