Диккенс
Шрифт:
Стремясь поправить собственные дела, Диккенс не забывал и о своих собратьях по перу. «Условия, на которых Вы заключили договор, — писал он Томасу Худу, — позорны. Я хочу сказать, позорны для мистера Кольберна, издателя. Нет сомнений в том, что он поступил как ростовщик, как биржевой спекулянт, как еврей-старьевщик, как скряга, выжимающий из Вас все соки, воспользовавшись Вашими временными трудностями».
Кое-кто был не прочь поживиться и за счет Диккенса, считая, что если некоторым его героям свойственны доверчивость и великодушие, то и автор, должно быть, безудержно щедр. Таких людей ждало быстрое и полное разочарование. Они попросту не учли, что самые веские причины выступать против алчности и крохоборства имеет человек, добывающий хлеб свой насущный в борьбе с вымогателями и Шейлоками. Какой-то бойкий еженедельник, посрамив даже литературно-театральных «пиратов», напечатал «сокращенный» вариант «Рождественской песни». Диккенс потребовал, чтобы этот номер еженедельника был запрещен, а владельцы издания возместили ему убытки — тысячу фунтов стерлингов. Тогда к нему явился ходатай от издателей, заявивший, что он взывает к его лучшим чувствам, в существовании которых он не сомневается, ибо в книгах мистера Диккенса выражены чувства, которые позволяют верить... и так далее и тому подобное. Диккенс возразил, что вышеупомянутые чувства вовсе не означают, что автор разрешает грабить себя со всех сторон. Чувства были истолкованы неверно, и автор надеется это доказать. Тогда издатели поспешили
Работая над «Мартином Чезлвитом», Диккенс не забывал и о развлечениях, предаваясь им с присущим ему жаром и энергией. В Бродстерсе он совершал дальние прогулки — миль за двадцать, почти не сбавляя шагу. В Лондоне он иногда в хорошую погоду доходил до Хемпстеда и обедал с Форстером и Маклизом в «Джек Строз Касл». Бывал он и на светских вечерах, но увеселения такого рода не слишком привлекали его. На одном из вечеров в мае 1843 года его с женою встретил Теккерей. «Не помню, писал ли я Вам о шумном бале у миссис Проктер, о том, как великолепна была миссис Диккенс в розовом атласе и мистер Диккенс в желто-красном жилете и пышных кудрях». Легко представить себе, как поразились бы гости, услышав, что думает о них джентльмен «в желто-красном и в кудрях». «Торжественно заявляю, что, попадая в так называемое „высшее общество“, всякий раз чувствую, что оно меня утомляет, что я ненавижу, презираю, отвергаю его. Какое неслыханное тщеславие, какое невообразимое невежество во всем, что происходит за его дверью! Чем больше я наблюдаю его, тем глубже проникаюсь уверенностью, что близится время, когда, не сумев избавиться от собственных пороков, высшее общество будет вынуждено подчиниться людям, которые раз и навсегда избавят его от пороков, стерев его с лица земли». Страницы его книг, рисующие жизнь «света», также дышат далеко не добрым чувством.
Время от времени писателю приходилось бывать на так называемых «благотворительных обедах», где, икая от обильной и вкусной еды, толкуют о пожертвованиях в пользу бедняков, — и эти обеды тоже не приводили его в восторг: «Силы небесные! Посидели бы Вы со мной в этот понедельник на благотворительном обеде! Там были аристократы нашего Сити, произносившие такие спичи! Любой мало-мальски сообразительный дворник сгорел бы со стыда, если бы ему пришло в голову что-нибудь подобное. Прилизанные, слюнявые, толстобрюхие, перекормленные, краснорожие и сопящие скоты! И гости вскакивали с мест от восторга! Никогда в жизни не видел более наглядного доказательства власти Тугой Мошны! Никогда не видел и не слышал ничего более отталкивающего и унизительного». Как правило, он был слишком занят, чтобы посещать подобные сборища. В разгар работы над очередным романом заманить его куда-нибудь на званый обед могло лишь нечто «совершенно из ряда вон выходящее — как если бы в Китае у меня объявился брат-близнец, приехавший на родину всего на один день. Но такое ведь случается не часто». Подготавливая к печати очередной выпуск книги, он был вынужден отказывать себе в удовольствии встречаться с друзьями; более того: у себя дома ему тоже приходилось жить в тишине и одиночестве. Однажды он чуть было не сбежал из Бродстерса из-за того, что в соседнем доме оказалось пианино, «каждая нота которого — сплошная пытка».
Но было у него одно развлечение, которому он предавался так искренне и непосредственно, что его радость сообщалась окружающим и все невольно заражались его весельем. Джейн Карлейль рассказывает об одном безудержно веселом празднике, душою и заводилой которого был не кто иной, как Диккенс. Он заранее купил себе полный набор «магических» предметов, необходимых фокуснику, и у себя в комнате, один, каждый вечер учился проделывать таинственные и загадочные вещи. Он заставлял карманные часы исчезать и вновь появляться неведомо откуда совсем в другом месте. По его велению деньги из правого кармана вдруг оказывались в левом. Он сжигал носовые платки, дотрагивался до золы волшебной палочкой — и платки были снова целехоньки. Он мог превратить ящик с отрубями в живую морскую свинку, насыпать в мужскую шляпу муки, добавить сырых яиц и еще кое-каких специй, подержать все это на большом огне и затем извлечь из шляпы горячий, дымящийся пудинг с изюмом, а шляпу возвратить владельцу целой и невредимой. 21 декабря 1843 года на Кларенс-Террас справляли день рождения Нины, дочери Макриди. Сам Макриди находился в то время в Америке, и это было очень кстати, потому что с ним такого веселья не получилось бы. Обычно, если верить Диккенсу, отпрыскам Макриди разрешалось показываться, только «когда подавали сладкое. Каждому полагалось печенье и стакан воды, причем я глубоко уверен, что сей прохладительный напиток они неизменно пили с зубовным скрежетом: „Чтоб им лопнуть, этим прожорливым и жадным взрослым!“ Поэтому более чем вероятно, что даже день рождения в присутствии Макриди был бы омрачен печатью послушания. Но актер был в Америке, и можно было резвиться вовсю. Перед знаменательным событием Джейн Карлейль целую неделю мучилась от бессонницы и чувствовала себя совершенно разбитой. Уезжая на Кларенс-Террас, Джейн выслушала утешительное напутствие своего супруга: „Уж не желтуха ли у тебя? Что за вид: лицо зеленое, глаза налиты кровью!“ Но Джейн говорит, что ни одно лекарство не помогло бы ей лучше, „чем эта вечеринка, на которую я отправилась с тайным содроганием. Из всех вечеров, на которых я побывала в Лондоне, этот оказался, бесспорно, самым приятным“. Помогать фокуснику Диккенсу вызвался Форстер, и оба «так старались, что пот лил с них градом, и они как будто охмелели от возбуждения!» Лучшего фокусника, чем Диккенс, Джейн, по ее словам, никогда не видела. Он откалывал такие номера, что мог бы отлично зарабатывать, выступая перед широкой публикой.
Потом начались танцы. «Диккенс чуть ли не на коленях упрашивал меня станцевать с ним вальс. Я, по-моему, и без того неплохо справилась со своей ролью: болтала несусветный вздор с ним, Форстером, Теккереем и Маклизом. Стоило ли еще искушать судьбу, пробуя совершить невозможное? И тем не менее после ужина, когда мы разошлись вовсю, оглушенные треском хлопушек и бесчисленными тостами, одурманенные шампанским, кто-то предложил контрданс, и Форстер, обхватив меня за талию, увлек на середину круга, в самую толчею, и заставил танцевать. Я закружилась в водовороте, иначе меня бы стерло в порошок! Улучив минутку, я взмолилась: «Отпустите меня, ради всех святых! Вы разобьете мне голову о створку двери!» На что он возразил (можете себе представить, каким тоном): «Хм, голову! Кому тут какое дело до голов? Пусть катятся ко всем чертям!»
Сказать по правде, все это уже становилось похожим на похищение сабинянок!.. Но тут кто-то взглянул на часы и воскликнул: «Уже двенадцать!» После чего все мы ринулись в гардеробную, где веселье вспыхнуло с новой силой, перекинулось в прихожую и бушевало до последней минуты. Диккенс с женой забрали к себе Теккерея и Форстера «скоротать вечерок дома». Воображаю, что это будет за тихий вечерок! Завершится он, чего доброго, визитом в полицейский участок». В заключение Джейн пишет, что самое веселое
общество — это нахалы и головорезы, вернее сказать, те, у кого достаточно нахальства, чтобы не считаться с «приличиями и всяческими церемониями». Вернувшись домой, она «заснула как убитая»: вечер, очевидно, действительно оказался для нее лучшим лекарством. А «доктор Диккенс» снова выступил в роли фокусника — под Новый год у Форстера, а потом вместе с ним и на Девоншир-Террас, где, облачившись в «магические одеяния», они выступали перед целой толпой детей и взрослых, собравшихся на день рождения его сына Чарли.Вскоре после всех этих празднеств Диккенс выступил с речами в Ливерпуле и Бирмингеме перед питомцами технических училищ для рабочих, причем во втором случае для бодрости духа выпил за обедом пинту шампанского и пинту хереса. Выступать для слушателей учебных заведений он был готов когда угодно, и толпы народа, привлеченные его громкой славой, с восторгом убеждались в том, что великий писатель может быть и превосходным оратором. С радостью и не жалея сил он брался за дела, которых писатели обычно боятся больше всего на свете: устраивал званые обеды; добывал деньги, чтобы заплатить долги своего папеньки; сочинял стихи в альбом леди Блессингтон; обследовал тюрьмы; собирал средства в помощь семерым детям какого-то актера, попавшего в нужду; давал советы писателям; написал введение к книге одного рабочего; принимал большое участие в организации школы для детей бедняков и вел оживленную переписку с районным инспектором о неисправном дымоходе в доме на Девоншир-Террас. Диккенс просил инспектора прийти и посмотреть его камин; инспектор возразил, что не имеет никакого отношения к каминам. Инспектор предложил Диккенсу прийти к нему, на что Диккенс ответил, что таскать с собой камины крайне неудобно. Пусть лучше все-таки инспектор пожалует к нему, обследует камин и скажет, в порядке ли он. Инспектор продолжал упорствовать, а камин на Девоншир-Террас — дымить.
Во время работы над «Чезлвитом» Диккенс не жаловался на здоровье, если не считать простуды, от которой у него «оба уха оглохли, горло охрипло, нос покраснел, а физиономия позеленела, глаза слезятся и терпение лопается по каждому поводу». Впрочем, это не мешало ему воевать с издателями и «литературными пиратами». Но здоровье здоровьем, а все-таки нужно было отдохнуть и переменить обстановку; не мешало сократить и расходы, и Диккенс решил вместе со всем своим семейством на год уехать за границу. Он сдал свой дом, нанял курьера по имени Луи Рош, купил подходящую для путешествия огромную карету и начал с увлечением готовиться к прощальному обеду на Оснабург-Террас, где провел две недели перед отъездом: в его собственный дом уже въехали новые жильцы. Прощальный обед удался на славу, но с одним из гостей, Сиднеем Смитом, Диккенс, не зная того, прощался навсегда: пока он жил в Италии, Сидней Смит умер. Еще один обед — только для мужчин — в Гринвиче, и Диккенсы приплыли в Булонь, где глава семьи пошел в банк за деньгами и долго и мучительно объяснял по-французски цель своего визита, пока чиновник не спросил его на великолепном английском языке: «Какими купюрами прикажете, сэр?»
И, звеня колокольцами, громыхая колесами, покатилась по Европе вместительная карета, унося Чарльза Диккенса, его жену, свояченицу, пятерых его детей, трех слуг, курьера и няню.
Тревоги и волнения
В СРЕДНИХ числах июля 1844 года путешественники прибыли в приморский пригород Генуи — Альбаро и поселились на вилле ди Баньярелло, которую снял для них Ангус Флетчер, уплатив раза в четыре больше, чем следовало. Флетчеру они отдали первый этаж, а сами заняли остальную часть дома. Дом был просторный, пустой, неудобный и горячо любимый жуками, комарами, блохами, мухами, скорпионами, ящерицами, лягушками, крысами и великим множеством кошек. Зато из окон открывался божественный вид. Диккенс привез с собою рекомендательные письма ко многим именитым генуэзцам, но не воспользовался ими, а вскоре именитые жители Генуи и сами пожаловали к нему и в их числе — английский и французский консулы. «Я очень часто прибегаю к своему старому верному приему: скрываюсь от гостей и предоставляю Кэт принимать их», — рассказывал Диккенс. Он купался, обследовал окрестности, гулял по холмам, забирался в глухие уголки Генуи, и у него создалось впечатление, что всю страну заполонили священники, причем самого гнусного вида. (То же самое наблюдали в романских стенах и другие англичане — как тогда, так и шестьдесят лет спустя.)
И в добродетели крупица зла бывает,Лишь следует получше присмотреться... —как мог бы сказать по этому поводу Шекспир. Что касается Диккенса, то ему были в равной степени отвратительны как зловещие отцы католической церкви, так и велеречивые пастыри его родной Англии. Не в пример прочим английским путешественникам он с усердием принялся изучать язык чужой страны: занимался каждый день, нашел себе итальянца, который приходил с ним разговаривать, и в конце концов стал чувствовать себя «на улицах храбрым, как лев. Удивительно, с какой наглостью начинаешь изъясняться, зная, что другого выхода нет». И хотя все здесь глаз ласкало — и мерзок был лишь человек [104] , — климат на первых порах тоже не оправдал его ожиданий. Стояла такая гнетущая жара, что он чувствовал непреодолимое желание «свалиться где-нибудь — все равно где, — да так и лежать». Небо здесь было не более лазурным, чем над Хемпстед-Хит, но Северное море все-таки значительно уступало по синеве Средиземному. Все прочее, начиная от насекомых и кончая людьми, имело здесь по сравнению с Англией гораздо более внушительный вид. Кузнечики были, очевидно, из Страны великанов, судя по тому, как громко они стрекотали. Если двое генуэзцев останавливаются посреди улицы, чтобы «потолковать по-дружески, кажется, что они вот-вот кинутся друг на друга с ножами». Даже в прачечной к делу относились с южной страстью: «Через шесть недель после первого знакомства с прачечной мои белые брюки могли бы отлично сойти за рыбацкую сеть».
104
И хотя все здесь глаз ласкало — и мерзок был лишь человек... Строки из «Гимнов с Ледяных холмов Гренландии» английского поэта Б. Р. Хегера (1783—1826).
Неизменная любознательность и живой темперамент не давали Диккенсу усидеть на месте, и по крайней мере раза два он поплатился за это. На званом обеде у французского генерального консула какой-то итальянский маркиз стал читать свои стихи в его честь. В стихах торжественным слогом, столь милым сердцу патриота, говорилось о взятии Танжера Жуанвилем, и Диккенсу стоило немалого труда, сдерживая улыбку и сохраняя на лице выражение самого крайнего восторга, внимательно смотреть в рот чтецу, как будто стараясь не пропустить ни слова. Усилия его, видимо, увенчались полным успехом: маркиз пригласил его к себе на пышный вечер. Диккенс пришел. Сначала все шло сносно: мороженое, танцы... Но когда стало ясно, что в ближайшие четыре часа, кроме танцев и мороженого, ждать нечего, Диккенс решил спастись бегством до полуночи, пока не закроются генуэзские ворота. Спускаясь под гору в темноте, он на бегу споткнулся о шест, перекинутый через улицу, и растянулся. Вскочив, весь белый от пыли, он ощупал себя, убедился, что костюм порван, но сам он, кажется, невредим, и успел добежать до ворот в самый последний момент. До дому он дошел пешком. Все бы ничего, но от сильного удара у него начался приступ той самой «нестерпимой и неописуемо мучительной боли в боку», от которой он страдал с детства.