Дикое поле
Шрифт:
Осокин, знавший манию директора все перемещать и передвигать, осмелился заметить, что так будет гораздо хуже, что и без того работницы жалуются на жар печей.
Ничего, привыкнут. — Было видно, что директор ни за что не откажется от своей нелепой мысли. — Если я отодвину столы, то на другом конце цеха очистится место, — пояснил он.
Свободного места в цехе было сколько угодно, но директору хотелось выиграть еще несколько квадратных метров. Он еще раз взглянул на термографы и, кивнув через плечо, уже уходя, сказал:
— Так через час вы кончите? До прихода следующей смены?
И его нескладная фигура растаяла во мраке цеха — только изредка вспыхивало круглое пятно карманного фонарика, вырывая из мрака то груду сапог, то пустую тележку, то стол с кусками выкроенной черной резины.
В два часа ночи Осокин закрыл огромные многопудовые двери печей, закрутил наглухо краны, подающие
Во дворе стояла непроглядная тьма. Моросил очень слабый, теплый дождь. Издалека, но ближе, чем накануне, доносился равномерный, непрерывный и тяжелый грохот канонады, который Осокин, вспомнив надвигавшуюся вечером тучу, принял за раскаты грома. Разыскав в темноте велосипед, он долго не мог добудиться крепко заснувшего сторожа. Наконец сухо щелкнул автоматический замок, и Осокин вышел на улицу.
Грохот канонады стал еще отчетливее. Вдалеке, на северо-западе, за Сартрувильскими холмами, вспыхивали легкие зарницы орудийных залпов. Вокруг темнота была настолько густа и непроглядна, что, когда Осокин сел на велосипед и включил фонарик, острый луч света озарил только серый, приблизившийся к самым глазам, густой туман. Тотчас же из темноты раздались крики:
— Свет! Потушите свет!
Осокин выключил велосипедный фонарик и поехал вслепую, очень осторожно. Вокруг слышались голоса, как будто узкая, еще сегодня днем пустынная улица была полна народу. Все фонари, даже угловые, были потушены. Вскоре Осокин уперся в тротуар, слез с велосипеда и пошел ощупью. Когда он выбрался на берег Сены, стало чуть светлее, и он увидел, что вся набережная полна людьми. Вместе с общей волною он стал пробираться к Безонскому мосту. При входе на мост пришлось долго стоять: из боковой улицы со стороны Сартрувиля и Мезон-Лаффит двигался непрерывный поток беженцев. Слышалось ржанье лошадей, рокот автомобильных моторов, работающих на холостом ходу, крики и ругательства. Вдруг гул канонады резко приблизился, в небе, над самой головой, вспыхнули зарницы взрывов. В полутьме кто-то закричал, пронзительно и безнадежно:
— Они сзади, скорей!
Волна человеческих тел колыхнулась, Осокина до боли прижали к перилам моста, послышался галоп скачущей лошади, грохот телеги и дикий, нечеловеческий вой — по-видимому, кто-то попал под колеса. Осокин думал только о том, как бы в темноте не сломали велосипед. С большим трудом ему удалось перекинуть велосипед через перила, и так, вцепившись обеими руками в раму, повернувшись спиной к прижимавшей его к перилам моста невидимой толпе, он боком протиснулся через весь мост, показавшийся ему чрезвычайно длинным. На бульваре дю-Гавр было свободнее, и он смог отдышаться, отойдя в сторону, за выступ моста. Рядом семья беженцев собирала в темноте рассыпавшиеся вещи. Он слышал, как всхлипывающий женский голос повторял:
— Где швейная машина? Ее нет? Потеряли мы швейную машину…
Понемногу паника начала стихать, и темная лента беженцев поползла медленно и равномерно, не разрываясь от конвульсивных спазм страха. Осокин пешком добрался до дому и поднялся к себе в комнату. Электричество не горело, и он засветил унылую свечку, тускло озарявшую полосатые обои и старую измятую фотографию Лилиан Гиш, приколотую над изголовьем. Он зажег спиртовку и поставил кипятить воду — ночью, по возвращении с работы, он обыкновенно пил чай! Понемногу смутный и вязкий страх начал овладевать им. В открытое окно доносился грохот канонады и шум двигавшегося за углом улицы бесконечного потока людей. Тревога Осокина возрастала с каждой минутой. Он выпил горячий коричневый чай, съел кусок хлеба, намазанный медом, но страх не проходил — шум и шорох двигавшейся невидимой толпы гипнотизировал Осокина. Он достал из-под кровати небольшой чемодан и спешно начал укладываться. Проверил лежавшие за подкладкой чемодана деньги — пятнадцать тысяч франков, — все, что он скопил за десять лет работы на заводе. Осокин не доверял сберегательным кассам и предпочитал все деньги держать у себя под рукой. Вид новеньких сине-голубых ассигнаций подействовал на него успокоительно: он не был скуп, но сознание того, что в ближайшем будущем ему не придется думать о заработке, было приятно.
Поспешно
он засунул в чемодан несколько смен белья, новый синий костюм, одеяло и кое-как привязал чемодан к велосипеду. Выйдя из отеля, Осокин свернул на бульвар дю-Гавр и сразу попал в поток беженцев. По-прежнему фонари были потушены, и он даже не попробовал сесть на велосипед. Страх, нахлынувший было в комнате отеля, прошел, и Осокин начал сердиться на себя: «Завтра на работу идти, а я вместо того, чтобы спать, бегу черт знает куда». Однако он продолжал двигаться, больше по инерции, подхваченный толпою беженцев.Пройдя через железнодорожный мост около станции Гаренн-Безон, он добрался до перекрестка, где горел одинокий фонарь — первый зажженный фонарь, увиденный Осокиным этой ночью.
Налево дорога вела в Порт-Шампере, направо — к Порт-Майо. Мимо проплывал все тот же неизменный, серый, непрерывный поток беженцев. К Осокину, в круг, отбрасываемый фонарем, из темноты вынырнул полицейский и спросил, куда он направляется — ведь парижские заставы все равно закрыты. Осокин не поверил полицейскому — если бы заставы действительно были закрыты, поток беженцев уже давно должен был бы остановиться; но, вдруг, устыдившись, что он так глупо и без толку сорвался с места, решил вернуться в отель. Обратно, против течения, идти было труднее, и Осокин добрался домой, когда уже начало медленно светать — из черного тумана, низко висевшего над землей, проступали один за другим многоэтажные дома бульвара дю-Гавр.
2
Заснуть Осокину не удалось: как только он вернулся к себе и лег в постель, снова поднялась тревога — надоедливая, сосущая, бессмысленная. Медленно светлели решетчатые ставни окна, в сумраке комнаты вырисовывалась знакомая отельная мебель: маленький комод, покрытый кружевной скатеркой, шкаф с вечно открывающейся дверцей, зеркало в бамбуковой раме, висящее над умывальником, хромоногий стол с остатками вчерашней еды. В шесть часов утра Осокин понял что заснуть не сможет. Выпростав из-под одеяла налитое усталостью, затекшее тело, он подошел к окну и открыл ставни. Все парижское предместье Коломб было затянуто странным черно-сизым туманом. На востоке, над крышами домов, висело совершенно белое, похожее на луну, испуганное солнце. В конце улицы дю-Гро-Грес, на бульваре дю-Гавр, Осокин увидел беженцев: из-за углового дома появлялись одна за другой крестьянские телеги, тракторы, автомобили, ручные повозки, фигуры людей, согнувшихся под тяжестью узлов или толкавших перед собой детские коляски, из которых мыльными пузырями выпирали разноцветные перины.
В утреннем свете, несмотря на тревожный, необыкновенный туман, поток беженцев уже не вызывал тревоги. Осокин посмотрел на сквер, расположенный по ту сторону улицы. Ветки платана широкими листьями почти совсем закрыли огромную рекламу, нарисованную на глухой стене многоэтажного дома. «Будущим летом, — подумал Осокин, — платан, пожалуй, закроет всю рекламу. Если только французы по дурацкой своей привычке не отпилят у него ветки».
Осокин начал медленно одеваться. Его клонило ко сну, но он знал, что стоит ему только лечь в постель, как сон исчезнет бесследно. Впереди открывался огромный, бессмысленный день; только к четырем часам ему предстояло идти на завод. Бреясь, он заметил, что за последнее время сильно поседели виски. «Старею. Тридцать семь лет. И физиономия такая, точно у меня больная печень…» В мысли о старости было что-то успокоительное и даже приятное, как будто эта мысль несла в себе разрешение всего того, что оставалось для него до сих пор неразрешенным, ответ на неясные и все же надоедливые вопросы, мучившие его последнее время.
Угловое бистро, где он по утрам пил кофе, оказалось закрытым. Около жалюзи, опущенных до земли, сидели беженцы. Молодая женщина в каракулевом пальто, уже давно вышедшем из моды и совершенно нелепом в июне, поила младенца из рожка. Пятилетняя девочка сидела рядом, уставившись черными неподвижными глазами в лицо матери. В руках она держала новенького плюшевого медведя — вероятно, последний подарок, полученный перед уходом из дому.
То, что кофе пришлось пить в другом бистро, которое Осокин не любил, его разозлило. Дожевывая на улице сухой вчерашний рогалик, он внезапно решил поехать на велосипеде в город: «Все-таки веселее, чем сидеть дома». По дороге он заглянул в ворота кладбища, окруженного высокой каменной стеной. Кладбище было новое, скучное, без деревьев, и трудно было разобрать, где оно кончалось и где начинался пустырь, усеянный островерхими, похожими на могилы кучами мусора. Недалеко от ворот виднелись две большие воронки — следы бомбардировки. В одной из воронок Осокин увидел полузасыпанный землею серый гроб. Солнце поднялось уже высоко, и туман начал понемногу рассеиваться.