Диктатор
Шрифт:
— Я и был ковбоем, генерал. И как раз в юности. И как раз в столь нелюбимой вами Кортезии. И даже считался хорошим загонщиком скота. Иногда удивляюсь, зачем я променял лошадей на министров и генералов. С лошадьми мне проще общаться, чем с лидерами политических партий.
— Эти хорошие мысли вам стали являться после поражения в войне с нами? — сочувственно поинтересовался я.
— И до поражения. Но я хотел не о лошадях. Если позволите…
— Позволяю. Итак, вы хотите мне что-то сообщить? Или попросить?
— И сообщить, и попросить.
Он вдруг стал смущаться. Вероятно, он доселе только требовал и командовал, а сейчас явился просить — дар слова такая ситуация не умножала. Я слушал и рассматривал его. Конечно, внешности он был незаурядной — высокий, стройный,
А говорил он о том, что его зачем-то хотел видеть диктатор Латании. У него не было никакого желания встречаться с Гамовым, а пуще того — с его помощниками. Но он понимал, что теперь не волен в своих действиях, и терпеливо ждал. Но диктатор всё не вызывал его, и это стало раздражать. Ну, не раздражать, словечко не для нынешнего его лексикона, а вызывать недоумение. А затем совершились события, какие не только его, всякого человека в мире должны были взволновать. Он подразумевает эпидемию водной аллергии. И буквально измучила мысль, что страшная болезнь вот-вот перекочует из соседней Корины в родной Нордаг и дети его страны станут погибать, а он ничем, ничем не сможет помочь!.. «Генерал Семипалов, в эти дни я мечтал о смерти, смерть в такие минуты куда легче бездействия, да ещё бездействия, отягчённого сознанием, что ты всех больше виноват в приближающейся беде, ибо она результат войны, а ты войны желал, ты её планировал, ты её вёл!.. Но совершилось чудо, только это слово выразит внезапно произошедшее. Ваша страна, столько лет являвшаяся пугалом агрессии, образом коварства и предательства, страна, которую я всей душой ненавидел, вдруг выступила спасительницей гибнущих детей. И каких детей? Не своих, нет — всех! Детей своих врагов, моих детей! И жертвовала ради чужих детей всем, что имела — золотом своих банков, молоком своих юных матерей, молоком, отнимаемым от собственных детей!.. Я не мог в это поверить, это было немыслимо. Я не отрывался от стерео, искал в каждой картине опровержения объявленной программы спасения. Но стерео показывало пункты сбора грудного молока, очереди молодых матерей с детьми на руках — отдать то, что было так нужно этим, на их руках… У меня разваливалась голова от пылающих мыслей! И потом я увидел свою Луизу, свободную, она вела митинг в толпе женщин в моей стране, она призывала их внести свой вклад в дело помощи. И я снова и снова видел её на машинах, на лошадях, на водоходах, полных собранным ею молоком, — не в тюрьме, не в глухой ссылке, а в моей столице, на площадке моего дома. Она возглавляла самое благородное, самое великодушное дело — дело помощи людям. И я любовался ею, я радовался и плакал от счастья».
Он вдруг разрыдался. Опустил голову, обхватил её руками, старался удержать себя от слёз — и не мог. Я подал ему стакан воды, он жадно отпил глоток и успокоился. Он был мой враг, врагов надо ненавидеть, я, наверно, и ненавидел его, но сейчас сочувствовал. Я понимал его. Он потерпел поражение, добровольно пошёл на виселицу, он ведь не догадывался тогда, что минует виселица его, потом томился в тюрьме и не знал, что ждёт его дальше. И тревога о дочери: где она, что с ней, жива ли, не попала ли под тот страшный пресс, что в этой враждебной стране зовётся Священным Террором? И вдруг увидел её не только свободной, но и чтимой, возглавившей в своей стране благородное женское движение… Было от чего потерять контроль над собой.
Так я тогда думал о нём — и это была правда. Но лишь маленькая частица правды.
— Итак, вы хотели меня о чём-то попросить, Путрамент? — спросил я, когда он немного успокоился.
— Вы начали новую кампанию, генерал. Самую удивительную кампанию, ещё никто о такой не слыхал.. Идёт подготовка к референдуму. Я прошу разрешить и в моей стране провести такой же референдум. В Нордаге в этом году
неплохой урожай. Мы должны принять участие в помощи Корине и Клуру.В прежние времена о таких предложениях говорили: «Не мог поверить своим ушам».
— Путрамент, вы серьёзно?
— Для несерьёзного разговора я бы не искал свидания с вами. Думаю, я имею право от имени своего народа… Ведь и Корина, и Клур вам враги, а вы задумали облегчить их страдания от голода. А для нордагов они старые друзья. Как же мы можем отстраниться, когда они молят о помощи? В этом случае — только в этом одном случае! — Нордаг всей душой с Латанией.
— Вы заблуждаетесь, Путрамент, — я понял, что с этим человеком надо говорить откровенно. — Вы думаете, что Латания уже решила помогать своим врагам. Но ведь готовится лишь референдум о помощи.
— Вы не уверены, что на референдуме скажут «да»?
— Уверен в обратном.
Он долго смотрел на меня, озадаченный, потом сказал:
— Но ведь ваш диктатор…
Я прервал его:
— У Гамова может быть своё мнение, у народа другое. Даже в правительстве его поддерживают не все. Если бы Гамов был уверен в своей победе на референдуме, с ним не случился бы сердечный приступ.
С Путраментом происходила новая перемена. Он пришёл ко мне потрясённым и измученным, впавшим почти в фанатизм от сверкнувшей в глаза нежданной картины событий, почти уверенным, что история сворачивает на невероятные дороги. Сейчас в нём восстанавливался реальный политик. Логика невероятного отказывала. Но логика обычной политики — непосредственных выгод — ещё не действовала.
— Допускаю, что вы правы и прозвучит «нет», а не «да». Хотя мне думается — взгляд со стороны, — что единение вашего народа с диктатором глубже, чем вы это себе представляете. Впрочем, это ваши заботы. Я повторяю своё предложение о референдуме в Нордаге. Я уверен, что нордаги ответят «да», ибо будут помогать долголетним друзьям и союзникам, а не противникам, как вы. И это «да», если Латания отвергнет помощь, будет тогда и для вас выгодно.
— Объясните.
— Это же проще простого, генерал. Ещё до референдума вы начали подготовку к вывозу продовольствия: целые эшелоны движутся к границе. Вы уже опустошаете склады, хотя волшебное «да» ещё не прозвучало. Но если и Нордаг объявит референдум, то и его склады будут раскрыты, чтобы заблаговременно подготовиться.
— Мы не разрешим вывоз продовольствия из Нордага в Клур и Корину! Это ведь та помощь нашим врагам, которую народ на референдуме отвергнет.
— Уверен, что вы так и поступите, — холодно сказал президент Нордага. — Уверен и в другом — вы не возвратите уже отобранное из складов продовольствие. Вы конфискуете его для нужд вашей войны, или в счёт репараций, или в долг с оплатой после войны — удобную формулировку найдёте. Разве не будет выгодным для министра Бара без хлопот получить то, что в противном случае надо добывать лишь оружием? Вы стараетесь не насильничать в моей стране — и вот, без насилия, без террора, само плывёт в руки добро — не просто выгода, удача! Разве не так?
— Так. Готлиб Бар обрадуется. Но теперь ответьте — какая вам выгода от того, что собранное вашими гражданами добро попадёт не коринам и клурам, а в наши руки?
— Прежде всего, я не верю в ваши прогнозы, генерал. Я убеждён, что Латания пойдёт за своим лидером, как она шла за ним раньше. А если этого не случится, что ж… Останется утешение, что в трудный момент нашей истории мы не изменили страдающим друзьям, не спрятали скаредно и трусливо собственную пищу, куски изо рта своих детей!.. Генерал, что может быть выше такого утешения? И если я хоть чем-то смогу…
Его голос прервался, он сдерживал слёзы. Я ненавидел его. Он говорил голосом Гамова, он повторял по-своему те же слова. Реальный политик снова превращался в фантаста. И не было защиты от высоких слов, они опутывали мозг паутиной. От ругани, от угроз, от любой хулы есть действенная защита, от доброго чувства, от самопожертвования — нет! Это хорошо знал Гамов, этим он подчинял людей, подчинил и этого, одного из самых злых врагов. Но мной командовала ответственность перед государством. Я не был сражён неистовством фантастической доброты.