Диктатор
Шрифт:
— И тогда ты раскаялась, что говорила мне при расставании те страшные слова о ненависти, ведь так? — Я ещё думал, что вымученной иронией смогу отстраниться от её признаний.
— Нет! — закричала она, вскакивая. — Не было этого! Не раскаивалась и никогда не раскаюсь! Той маске, которую я хлестала ненавистью, я говорила искренно. И рыдала от счастья я не потому, что раскаялась, а потому, что ты отделился от своей ужасной маски, что ты жив, истинный, прежний, неизменный, что я снова могу любить тебя, гордиться тобой. Гордиться собой, что выпало мне такое счастье — любить тебя, поклоняться тебе!
Она всё же не справилась с нервами. Она стояла передо мной и плакала, закрыв лицо руками. Меня терзало отчаяние. Я сам был готов зарыдать, кричать и ругаться, а ещё лучше
— Садись, Елена! — приказал я. — Не нужно противостояний. Поговорим спокойно.
— Поговорим спокойно, — покорно повторила она и села. В ней совершилась перемена. Она слишком много сил отдала борьбе с тем невидимым барьером, что останавливал меня. Она тоже чувствовала его и тоже не имела сил преодолеть. А я не знал, о чём говорить. Всё, что я мог сказать, было мало в сравнении с тем единственно важным, о чём говорила она.
Я ухватился за подвернувшуюся мысль.
— Ты хотела мне отомстить, да? Памяти моей отомстить, ибо я уже не существовал, ты думала так…
— Ах, это! — сказала она устало. — Да, хотела. Памяти о нашей любви отомстить, вот такое было желание.
— Как же ты намеревалась мстить?
— Ну, как? У женщины есть только один путь. Изменить тебе, предать тебя, как ты изменил и предал…
— Стать подругой Гамова? — спросил я прямо.
Я знал, что она лгать не умеет. Всё же какую-то минуту она колебалась, прежде чем ответить так же прямо, как спрашивал я.
— Думала и об этом. Возможно, и стала бы его подругой, если бы он проявил склонность. Но он дал понять, что я ему не нужна. Он не отделял меня от всех остальных женщин — и ко всем был одинаково равнодушен.
— Он старался ввести тебя в правительство, приблизить к себе…
— Как пешку в политической игре. Я это поняла ещё до того, как тебя казнили. Ты ревновал, я видела это. Я не разубеждала тебя, мне была приятна твоя ревность.
— Ты могла отомстить с другими мужчинами.
— Андрей! — в её голосе снова зазвенели слёзы. — У тебя есть право бичевать меня за те слова при прощании, хотя виноват в них ты сам, твой обман, твоя игра, такая игра, что и теперь — вспомню — сердце останавливается. Но зачем меня унижать? Всё же ты — это ты… Даже вымышленное тобой предательство… Оно было твоего масштаба… Да, с Гамовым я могла бы тебе изменить в те дни исступления. Он не захотел… Но других мужчин я бы сама не захотела — даже ради самой яростной мести. У меня нет дороги от тебя, Андрей. Одной навсегда остаться — да, могу. Сама уйти — нет, никогда!
Мы помолчали. Я старался не смотреть на неё. Я знал, что глаза её полны слёз и она сдерживается, чтобы они не хлынули. Видеть это было свыше моих сил. Я сказал:
— Поговорили, Елена… Чего ты хочешь?
— Хочу, чтобы ты вернулся ко мне, чтобы простил мне оскорбления, брошенные актёру в твоём облике… Вот чего я хочу! — И добавила с горечью: — А ты этого не хочешь.
— Неправда! — Дрожь сводила мне руки. — Я хочу того же, что и ты. Ты сказала: вернуться, стереть недоразумения и ошибки… Давай изменим последовательность. Подари мне время, чтобы стёрлись во мне и твои, и мои ошибки. И тогда я вернусь. В наш общий дом вернусь. Повторю твои же слова: у меня нет пути от тебя, Елена!
Она порывисто схватила руками мои плечи, поцеловала меня в щёку и молча вышла.
Я не поднялся из кресла, только смотрел ей вслед. Я был так истерзан, словно меня били
палками. Вдруг засветился экран. На экране возник Павел — он хмуро всматривался в меня. Я ничего ему не сказал, он ничего не спросил. Экран погас.9
Гамов созвал Ядро. Проблем накопилось много, одна требовала немедленного решения. Флория волновалась. Недавно в ней с восторгом встретили армию Вакселя, а наших отступавших солдат кое-где исподтишка импульсировали. Пеано требовал от тыловых властей свободных дорог для войск, в мятежной Флории, крае болотистом и лесистом, обеспечить надёжность было непросто.
— Прищепа, докладывайте обстановку у флоров, — предложил я.
Доклад не утешал. Флоры никогда не дружили с латанами, ещё меньше приязни они испытывают к патинам. Этот замкнутый народец ревниво дорожит своей особостью, с презрением отвергает всё чужое. Хмурые флоры незаурядны — талантливые поэты, художники, архитекторы, в последние годы появились неплохие учёные и инженеры, в воинской храбрости тоже не из последних. Но все достоинства флоров стираются перед их нетерпимостью к другим нациям, несовместимостью с теми, кто волей истории внедрился в поры их общества. Раньше это были патины — и распри доходили до войны. Сейчас это латаны — и вражда перенесена на них. Маруцзян пытался ослабить недовольство флоров большими подачками из государственного бюджета. Доход флоров мизерен, земля скудна и её не хватает, нет своего угля, нефти, газов, металлических руд, хлопка и прочего. Только трудолюбие флоров поддерживает их существование, но до бюджетных подачек Маруцзяна скудость была типична — деревянные лачуги, cвечи, примитивные орудия труда, примитивные больницы, кустарные мастерские. Сейчас Флория, пожалуй, самый благоустроенный регион страны, но доброты к латанам государственная щедрость не добавила, даже наоборот. Раньше они просто недолюбливали латанов, сейчас исполнены к ним пренебрежения — вот, мол, как мы живём, а как вы живёте? Ибо мы не чета вам! Не благодарность, а высокомерие — такие черты порождены у флоров щедротами Маруцзяна. Возможны нападения на дороги, диверсии в городах. Во Флорию нужно ввести охранные войска, чтобы сохранить спокойствие.
— Флоры — самая малочисленная народность в государстве, — сказал Аркадий Гонсалес. — Почему бы нам не переселить их всех куда-нибудь вглубь, а сюда передвинуть верное население? А после войны разрешить возвращение на родные глины и пески.
— Побойтесь бога, Гонсалес, если не истории, которая вам не простит такого самоуправства. Вы не боитесь? — воскликнул Пустовойт. — Выселять целый народ! И без серьёзных причин!
— А что к нам недоброжелательны, это не причина?
— У меня к вам тоже нет доброжелательства, Гонсалес. Достаточно, чтобы вы меня арестовали и выслали?
— Вы восстания не поднимаете, министр Милосердия. А они могут разжечь восстание.
— Могут сделать — не значит — «сделают». Ежели бы да кабы, да во рту бы росли грибы… Охранные войска защитят дороги, это их работа. А если прохожие бросают на наших солдат недружественные взгляды — переживём. Возражаю против переселения флоров.
Слово взял я.
— Недобрые взгляды не страшны, вы правы, Пустовойт. Но в них историческая несправедливость. И она беспокоит меня не меньше, чем спокойствие на коммуникациях. Ведь мы ведём эту войну во имя восстановления справедливости во всём человечестве. Мы объявили себя гонителями неправды, карателями зла, всемирными рыцарями справедливости. Я верно толкую вашу политическую программу, диктатор?
— Хорошая формула — рыцарь справедливости. — Гамов с интересом ждал продолжения.
А я говорил о том, что не только отдельные люди эксплуатируют чужой труд и талант, приписывают себе чужие успехи и находки, но и целые народы не чужды такого захватничества. И если между людьми единственная мера справедливости — оценивать каждого по его заслугам, то и для государств нужно внедрить этот принцип: каждый стоит того, чего он реально стоит. Сами флоры должны установить для себя, что они заслуживают реально, а что приписывают себе из бахвальства и высокомерия.