Диктатор
Шрифт:
— А я буду ждать внука. Или внучку, что еще лучше. Хватит мне одного обормота — сына. Да поторопитесь. Неужто мне до самой смерти куковать одному и общаться только с Рыжиком?
— Мы постараемся,— сдерживая слезы, сказала Лариса.
После завтрака Лариса с интересом рассматривала книги.
— Человек — это пропасть, в которую смотришь, а она смотрит в тебя.— Было непонятно, в связи с чем Тимофей Евлампиевич вспомнил эту мысль Достоевского: то ли под влиянием исповеди Ларисы, то ли перед тем, как самому исповедоваться перед ними.— Хотите, я расскажу вам о трудах своих каторжных?
— Очень,— оживилась Лариса. Люди, чьим уделом было творчество, всегда вызывали
— Я жажду познать диктаторов,— с жаром, без долгих предисловий начал Тимофей Евлампиевич,— Вот стеллажи с папками. Здесь, на этой полке,— все о Юлии Цезаре. Здесь — о Нероне. А вот сам Наполеон Бонапарт. А вот тут — Ленин и Сталин.
Андрей оцепенело посмотрел на него. «Уж не тронулся ли отец умом?» — испуганно подумал он, а вслух спросил:
— С какой стати ты причисляешь к диктаторам Ленина? Он же был истинный демократ! И революция — ради демократии. А Сталин? Где доказательства?
— Доказательства! — воскликнул Тимофей Евлампиевич,— Вот здесь все доказательства.— Он прошелся рукой по папкам, на корешках которых было выведено черной тушью одно слово: «Сталин».— Здесь все — от его рождения до последних газет с панегириками к его юбилею. То ли еще будет. Кстати, мы с ним почти в один год родились, он в тысяча восемьсот семьдесят девятом, я на год моложе. И тоже, представь себе, двадцать первого декабря!
Андрей смутился.
— Прости, отец, в этот раз я запамятовал послать тебе поздравление.
Тимофей Евлампиевич хитровато прищурился:
— Не беда, главное, что успел поздравить нашего Иосифа Виссарионовича. А у меня еще дата не круглая. Но если забудешь поздравить в следующем году — не прощу.
— Что ты! — запротестовал Андрей.— Тебе же стукнет пятьдесят!
— «Стукнет»! — передразнил его отец.— Когда «стукнет» — надобно уже думать о небесах. А полсотни — пора расцвета!
— Тем более что вы молоды духом,— поддержала его Лариса.
— Благодарю за комплимент, доченька,— согнулся в изящном поклоне Тимофей Евлампиевич.— Вот что, дорогой Андрюшенька, отличает неотесанного «правдиста» от интеллигентной женщины. Учись!
— Лесть не в моих правилах.
— Оно и видно. Особенно по юбилейному номеру твоей славной газеты. Ленин, увидев все это, горько пожалел бы о том, что в свое время основал «Правду». Надеюсь, на этих юбилейных страницах есть немалая толика и твоего личного елея?
— Папа, не надо со мной в таком тоне,— обиделся Андрей.— В конце концов, в любом государстве первое лицо окружено почетом.
— Но не настолько, чтобы это вызывало тошноту. Впрочем, не обижайся, я тебя не виню, ты служивый человек.— Он ласково положил ладонь на плечо сыну.— Все мы винтики этой системы. И все мы «будем петь и смеяться, как дети»,— читал я недавно такие стишата.
Лариса слушала, не вмешиваясь в их разговор, она была рада, что ее мысли о Сталине удивительно точно совпадают с мыслями Тимофея Евлампиевича.
— Отец, мы привезли тебе Цицерона,— желая переменить тему, сказал Андрей.
— Неужели? Я так давно охотился за этой книгой.— Тимофей Евлампиевич с жадностью приник к обложке.— Вы не обратили внимания, какие персонажи продают книги на Сухаревке? Бьюсь об заклад, книгу сию вы приобрели у немолодой вдовы генерала. Страшно бедствуют эти некогда обеспеченные люди. Прежде достаточно было стать полковником, чтобы тебя зачислили в дворяне. Сейчас духовные ценности идут за гроши. Голод не тетка! А я, выходит, обогащаюсь на их горе.— Он полистал книгу так бережно, словно это было живое существо.— Итак, Цицерон… «В те дни, когда в садах Лицея я безмятежно процветал»…
— «Читал охотно
Апулея, а Цицерона не читал…» — подхватила пушкинскую строку Лариса.— Вот именно! А я, как видите, наоборот: Апулея побоку, а с Цицероном в обнимку. Зачем он мне? Как это зачем? Для Древнего Рима он почти то же, что Пушкин для России. Или Гете для Германии. Или Данте для Италии.
— Но у него же нет ни одного поэтического образа, нет вымышленных героев,— возразил Андрей.
— Да, его оружие — трактаты, речи, письма. И в них только один образ — образ Республики.
— И сплошь — сухая риторика,— не сдавался Андрей.
— А знаешь ли ты, что он был настольной книгой для наших декабристов? Я буду беседовать с ним как с современником. Кстати, в твоей газете тоже одна риторика, да такая, что в сравнении с ней Цицерон выглядит златоустом. У него — мысль, у вас — голые лозунги.
— Папа, армянский коньяк превращает тебя в ворчуна и критикана.
— Поворчишь… Ну как можно печатать, к примеру, такое? — Он ткнул длинным пальцем в одну из страниц юбилейного номера «Правды».
Андрей взглянул на публикацию. Это был «Штрих» Демьяна Бедного.
— Ты же, наверное, читал этот опус еще в верстке?
— Не только. Я читал его в рукописи и готовил к набору,— сухо ответил Андрей.
Тимофей Евлампиевич развел руками, обозначая этим жестом крайнее удивление и полную невозможность понять сына.
— Что тут скажешь? Ну разве так можно? «Есть поразительное соответствие с его существом его революционного имени. Сталь! Стальной боевой клинок! А не игрушечная пружина с пляшущим наверху политическим паяцем!» Или: «То, что Сталин говорил о Ленине, целиком относится и к самому Сталину». Выходит, не Ленин, а Сталин и «горный орел», и «простота», и «скромность». Она так здорово проявилась в газетах! Выходит, теперь у нас целых два горных орла? И как может орел вести партию по неизведанным путям, если он обычно парит в воздухе, а партия шагает по земле? Ничего себе, хороший панегирик подготовил ты к набору. Значит, к нашему Иосифу прекрасному относится и «отсутствие рисовки», и «сила логики», и «сила убеждения», и «умение писать о самых запутанных вещах так просто, сжато и смело, когда каждая фраза не говорит, а стреляет»? И наконец, то, как он «основательно овладевает аудиторией и берет ее в плен без остатка»? Короче, все то, что Сталин приписывал Ленину. Ну и Демьян! Не зря этот Придворов живет в кремлевской квартире, каждый день имеет возможность следить за полетом нашего «горного орла»!
Тимофей Евлампиевич уже не говорил, а стремительно выстреливал фразы, накаляясь все сильнее и сильнее.
— А я-то думал, что ты здесь, в провинции, в глуши лесов, превратился в безмолвного Пимена. А ты не летописец, а прямо-таки трибун! — саркастически произнес Андрей.— Но я тебя очень прошу, дорогой мой папа, родной ты мой человек: уйми свои политические страсти! Зачем ты очертя голову лезешь в большую политику? Хорошо еще, что не с трибуны вещаешь. Иначе тебя запишут в троцкисты и скажут, что ты идешь против генеральной линии партии и льешь воду на мельницу классового врага.
— Андрюша,— вмешалась в их разговор Лариса,— каждый человек имеет право на свои убеждения. Или ты хочешь, чтобы мы, как попугаи, повторяли бред этого беспозвоночного Демьяна?
— Я тоже хочу, чтобы каждый говорил то, что отвечает его взглядам,— сказал Андрей.— Но это станет возможным, когда в стране не останется классовых врагов. А пока что «тот, кто сегодня поет не с нами,— тот против нас». Закон классовой борьбы. И я не хочу, чтобы папа не дожил до своего юбилея. Я хочу, чтобы он жил, понимаешь, Лариса?