Диспансер: Страсти и покаяния главного врача
Шрифт:
Шеф сказал мне однажды: «Ваши ходы нельзя угадать, как у Фишера». В самом деле, приходится играть в эти шахматы. Возможно, поэтому я единственный, кто сохранился пока в своей должности: за последние 15 лет сменились все. Заведующие горздравом трижды, главные врачи — трижды, четырежды. А какие орлы были, какие фамилии, какие заметные! Казалось бы, со мною рядом — они вечные. А как начнут капканы выщелкивать, так они, эти орлы, и залетают! А я — битый административно, клейменный анонимками, стрелянный доносами, да я такую школу прошел, что и поделиться не грех, учебников же таких нет.
Когда-то до войны шел такой фильм: «Доктор Калюжный». Эта старая лента потрясла меня в детстве: хирург возвращает зрение. Пациент родился слепым и вдруг — новый мир, лица, дома, цветы. Больной кричит: «Вижу, вижу!!!». Я сказал маме, что буду хирургом. И вот эта мечта живет во мне все время. Лента — условно, а вообще-то мечта. Без высоты, без мечты выдержать это нельзя. Слабуны тоже приходят с мечтой, объявляют себя максималистами и сворачиваются от первого гноя, ссучиваются, иной раз даже своих
Скажем, такой случай. Очень экспансивная пожилая женщина-врач Лунина привезла откуда-то издалека свою больную дочь, которая на протяжении ряда месяцев лечилась в разных клиниках и больницах. Состояние больной ухудшалось. Здесь, в нашем городе, несчастную женщину сначала поместили в центральную больницу. Ее мать — врач имела, естественно, свободный доступ в палату и буквально терроризировала персонал и врачей. День и ночь она была рядом с дочерью, и все время — в истерике. Отменяла назначения, давала свои, требовала чего-то несуразного. Врачам удалось перевести больную в другую больницу, здесь повторилась та же история, и местные эскулапы задумались — куда бы еще переправить больную? Тогда вызвали меня на консультацию. Последнему консультанту всегда легче — времени прошло много, болезнь проявляется более четко, и я без особого труда определил рак желудка с метастазами в печень. Медицина бессильна… Но мать? Матери нужно чудо. Быстро собрала она свою дочь в дорогу (а местные врачи в этом ей очень помогли) и на скорой помощи переправила больную в наш диспансер. Здесь она взялась за меня. Впрочем, «взялась» — не то слово — вцепилась мертвой хваткой. Не давала работать, тащила все время к дочери, чтобы я помогал, чтобы спасал. Даже во время операции врывалась в операционную что-то потребовать, разъяснить, дополнить. Десять раз на день я объяснял ей, что сделать ничего не могу, только симптоматическое лечение. В ответ она вздымала руки к небу и с безумием в глазах говорила безумные речи: «О, да! Я — эгоистка. Я заберу ваше умение, я высосу все ваши знания — для моей дочери. Заберу все — без остатка, для нее, только для нее»… — и далее в таком роде.
Разговаривать с ней было бесполезно. Дочь умирала. Мать непрерывно требовала кислород, изучала анализы, заставляла ежедневно переливать кровь, хотя вены уже спались. Сестры мучительно ищут иглой стенку сосуда, больная слабо стонет. А эта безумная бросается на сестру, кричит, оскорбляет. Сестра убегает в слезах, все отказываются даже заходить в эту палату. И в самом деле, так работать уже нельзя. Лет 5–6 назад я удалил бы обезумевшую мать из палаты. А сегодня нельзя: боимся жалоб, боимся комиссий. Мы же всегда виноваты. В любом случае мы нарушаем правила. Мы виноваты! Это клеймо на лбу, на шкуре, на халате. Главное, чтобы тихо! Никакого шума. Я сам иду в эту палату, и здесь меня ждет удача — сразу попадаю иглой в сосуд, благополучно переливаю кровь, всех успокаиваю, вынимаю иглу из вены, уношу ампулу и подставку. Но все бессмысленно — и кровь, и кислород, и остальное. Запасы того и другого у нас ограничены. Этой больной мы все равно уже ничем не поможем. Кому-то кровь нужна действительно сейчас, сию минуту. Если подумать — так очень обидно и унизительно, что она, эта безумная, железной рукой ведет меня дорогой своих снов. Но я не думаю — иду, подчиняюсь. Главное, чтобы тихо… И единственное, чего я не могу, так это реально помочь больной, не могу остановить или даже задержать ее смерть. Женщина умирает.
Ах, как мы пишем историю болезни, эпикриз — чтобы ни задоринки. И снова просматриваю глазами специалиста — так, теперь глазами мерзавца, чтоб утопить, чтоб найти гадость. Правим, добавляем. Так. Теперь глазами прокурора — солидно и взыскательно. Так. Теперь еще какими сучьими глазами ее рассмотреть, чтобы не промахнуться, предугадать? Ведь будет жалоба, чувствую. Ей, безумице, наша кровь нужна, чтобы свою боль унять. Едем на вскрытие, говорю своим — нужно хорошо протокол написать. И тут мать умершей в черном крепе заходит в ординаторскую и просит не делать вскрытие, поскольку диагноз ясен, подтвержден и рентгеном, а ей, матери, мысль о вскрытии невыносима. Но по закону мы как раз обязаны это сделать, ведь если она напишет — приедет комиссия и сразу — протокол. И тут выяснится, что труп не вскрывался — мне же голову и снесут. Она подняла руки к небу и закричала: «Клянусь вам ее светлой памятью, я не буду жаловаться, ведь вы сделали все». Она упала на колени и поползла к моим ногам, ударилась лбом о пол. Я вскочил, начал ее поднимать. Она рыдала: «Ведь Вы тоже отец, подумайте о моем горе, не добивайте меня, не добивайте!». Я выдал ей, труп без вскрытия.
Через несколько месяцев она написала злобную жалобу на 5 листах. Начало, как всегда, на высокой ноте, заветное: «Что такое порядок в нашем советском понимании этого слова? Это, во-первых, идеальная чистота. Это, во-вторых, бережное, гуманное отношение к больному человеку и его родственникам. Это, наконец, в-третьих, вдумчивое, квалифицированное лечение больных. А что мы имеем? Моя дочь вырвала, я побежала за санитаркой, чтобы она, разумеется, немедленно убрала, а санитарка сказала: «Что вы, не видите, что я с больной вожусь — сами и уберите, не для красоты вы тут сидите». И санитарке есть с кого брать пример — врачи диспансера
издевательски игнорировали мои предложения по лечению больной. На каком основании главный врач утверждал, что я ничего не понимаю в онкологии? Почему всем больным в соседней палате, больным с разными заболеваниями было назначено одинаковое лечение — рентгенотерапия? Как врач, отдавший 30 лет своей жизни больным людям, как гражданин нашей великой социалистической Родины, я не могу молчать». В таком роде, примерно. Пошла комиссия к ней домой, дома ее нет. Начали искать, где работает. Куда ни звонят, отовсюду говорят: «Да, работала у нас Лунина, еле выгнали, ищите теперь там-то». Звонили туда-то, ответ такой же. Нашли, наконец, последнюю работу, пошли к главному врачу. Та рассказала, что Лунина когда-то работала в поликлинике, оттуда ее убрали за грубость, хамство по отношению к больным. В последующие годы сменила много рабочих мест, везде работу проваливала. Вот и сейчас ее собираются выгонять, поскольку у детей в интернате, которые ей поручены, завелись вши. Три выговора она уже заработала. Только вот из-за смерти дочери рука не поднимается.Все же как-то ее надо увидеть. Где же она сейчас? Должна быть на работе! А ее там нет и дома нет. Она в это время обычно на базаре — торгует глиняными раскрашенными собачками и свистульками. Комиссии, впрочем, об этом не сказали. Но и так уже было все ясно. Личность заявителя хорошо прояснилась, и они не стали копаться, в суматохе не заметили даже, что вскрытия трупа не производилось. Уехали спокойно, только в акте предписали: санитарку наказать. Ну да я это дело замял — санитарки у нас на вес золота. За 70 руб. в месяц судна с дерьмом из-под раковых больных не каждый потянет. Здесь, впрочем, и прием отработался стихийно, само получилось. Но теперь мы так и нарочно поступаем. К жалобщику нужно не на квартиру идти, чтобы там в его келье толковать. Нужно к нему на работу явиться, среди бела дня.
— Жалобщик такой-то у вас работает?
— У нас, — отвечают. — Так это же лодырь, — говорят, — аферист. Смотрите, на людей пишет, а сам?..
Мнется автор: на свету неловко ему, противно. Возмущается: «Почему на работу пришли, причем тут работа, дело ведь личное!». А нам что? У нас от коллектива секретов нет, от профсоюза и комсомола тоже не скрываемся. Страна должна знать своих героев. Тушуется жалобщик, гаснет, задор теряет, не до жиру ему… Безоружны мы. Так вот он, прием: самозащита без оружия!
Пишет один тюремный надзиратель на детскую больницу: ребенка лечат неправильно (и откуда это ему, тюремному надзирателю, знать, что правильно, а что неправильно в медицине?). Ну, да кто спрашивает. Жалоба — по форме. Поручили мне разобрать и адресок надзирателя — домашний, разумеется. Только я к нему домой не пошел, а прямиком в тюрьму. Ворота железные, решетки, но я там работал когда-то по совместительству: разные забавные татуировки удалял, аппендициты, грыжи. В общем, они пустили меня, как старого знакомого. И каждый, конечно, спрашивает, как здоровье, чего это я пожаловал. И каждому я показываю жалобу. Все они возмущаются. Парня этого в коллективе не любят и презрительно называют академиком. Молодой надзиратель был сначала обыкновенным, но потом закончил какие-то курсы тюрьмоведения при какой-то даже специальной академии, стал оперуполномоченным, ужасно возгордился и возвысился. Коллег своих считает явно серыми, важничает, слова цедит. Тут и жалоба мне его понятна стала. Этот гражданин решил выяснить для себя ход лечения своего ребенка. Нормальный человек взял бы книжку, изучил. А наш тюрьмовед знает только один способ познания — оперативный. Вот он и взялся выяснить у врачей и сестер перекрестными путями и провокационными вопросами (как учили!). Потом всю информацию суммировал и обнаружил противоречия. Да и как им не быть, если у каждого врача своя точка зрения, свой путь, свой подход, как у художника или артиста. Потому что медицина — не только наука, но и искусство. Впрочем, и наши тюрьмоведы из облздрава делают то же самое — комиссии и запросы — бумажные полотна, разграфленные на десятки разделов (экватор можно обклеить). Измерение и взвешивание медицины метрическими системами и узнавание истины оперативным путем. Все они одну академию закончили!
С моим оперативником, между тем, трудный и длинный разговор. Нужно объяснить ему, что он не прав. Но это уже потом, у него на квартире в крепком добротном доме, в комнате, завешанной роскошными лебедями, которые плывут по крашеной клеенке навстречу полногрудой красавице. Такую клеенку не прошибешь. «Академик» слушает плохо, вместо того, чтобы расширять свой кругозор, начинает со мной оперативную работу. И тогда я быстро оглядываюсь по сторонам. Он тоже оглядывается инстинктивно. И я говорю ему резко — мордой об стенку, что я уже был на работе у него, говорил с замполитом, с начальником и коллегами, и что дали они ему плохую характеристику. А он знает, что это так, и понимает, что я ему на работе изрядно карьеру подрубил. Меняет тон, начинает меня понимать, обещает больше никуда не писать, бросается провожать, пса удерживает, калитку отворяет, раскланивается. Потом это повторялось в разных вариантах, с разными жалобщиками, но, в общем, с одинаковым результатом.
Это прием для письменных жалоб. Ну, а что делать, если жалобщик сам к тебе приходит в кабинет? Он (или она) еще ничего не написали. Может, они еще напишут, а может — нет. А вот сейчас, сей момент посетитель в истерике, в аффекте кувыркается через голову. Некоторые себя разогревают, другие — психически неуравновешенны, у третьих действительно трагедия, нервы не выдерживают. Только мне все это нужно выдержать. И я даю посетителю две таблетки тазепама. Через десять минут пар из него выходит. Теперь можно разговаривать по существу. Еще один прием — фармакология.