Диссиденты
Шрифт:
Майя Копелева, Аида Тапешкина, Елена Галанскова и Александр Краснов-Левитин. Начало 1970-х
Вот, и я стала его постоянной машинисткой. А почерк у него, надо сказать… Может быть, я единственным человеком на свете была, кто мог его почерк разбирать. В общем, мы стали с ним близкими друзьями, я к нему ездила очень часто. Я его просто как главного ставлю, он действительно был в начале моей жизни чрезвычайно важным. А мои молодые друзья… знаете, сколько я ни пыталась вспомнить, где конкретно я со всем СМОГом познакомилась, я не помню. Мне кажется, на каких-то чтениях, тогда без конца поэты стихи читали. Например, с Юрой Галансковым, я помню, мы познакомились, когда Вознесенский читал в Комаудитории – это на экономическом факультете, в старом здании университета. Так мы знакомились все довольно быстро – на стихах. Тогда много довольно
– На дискотеки.
– Нет-нет, тогда и слова такого не было. Самым близким у меня был Ленька Губанов, мы с ним действительно очень близко дружили. Мы дружили как два пацана, можно сказать. Вот как-то так у нас это было. Потому что Леня был очень замечательный. Весь СМОГ собирался у меня, без конца читали стихи. Одна бутылка вина на сто человек выпивалась, все были абсолютно нищие… Ну, как нищие, кто-то где-то работал, получал какие-то маленькие денежки, какие-то супчики варились. Все это было вполне дружественно, очень дружественно.
А как это все перешло в политику?.. Я это все списываю на Лешку Добровольского. Как он появился, я не помню. Он был старше нас, он сидел [в 1958–1961 годах]. Но был и Володя Буковский, который был моим соседом. Володя был, конечно, политизирован. То есть он со школы еще осознанно протестовал против основ режима и против всяческой лжи. Он вообще был вожак по задаткам, настоящий вожак. Он был рожден таким. И хотя он был старше нас, может быть, всего на два-три года, но как-то он был и старше, и мужественнее, и крепче, и определеннее. В общем, была оппозиционность, безусловно. Не формулируемая ясно, в смысле определенных политических взглядов, этого не было. Потому что вся эта братия, пишущая и рисующая, была, на самом деле, довольно стихийна. Осознанного протеста не было. Но было, знаете, как у молодых, желание справедливости. Я помню, мы очень увлекались декабристами. И я перечитала просто все, что можно было. Мы ходили и без конца о них говорили, применялись к ним с точки зрения одобрения, конечно, их позиции, их мужества, их попытки противостоять власти. Они были для нас героями. А первые по-настоящему протестные настроения появились после демонстрации на Маяковке, когда наших побили очень.
– Расскажите!
– У памятника Маяковскому сколько-то человек – может быть, десятка два-три – читали стихи…
– А когда читали стихи, это было, говоря нынешним языком, санкционированное действие?
– Сначала да. Но потом их всех посадили. Володю Осипова, Илюшу Бокштейна посадили по 70-й уже тогда [в 1962 году] за антисоветскую агитацию и пропаганду, приписав им подготовку покушения [на Хрущева]. Как раз Володя Буковский организовывал на Маяковке как бы их охрану – своими силами, естественно. И Володя же Буковский, насколько я помню, пытался организовать какую-то официальную платформу, он с горкомом комсомола пытался договориться, чтобы давали площадку какую-то людям, которые хотят что-то читать. А читали-то что, Глеб? Читали-то официальную поэзию. Когда смогисты предприняли попытку там читать, заварилась какая-то каша. То ли их поколотили… [Владимира] Батшева точно кто-то стукнул. Но это был уже какой-то осознанный выход. Наше отношение к властям было такое, как… если вы были когда-нибудь в Израиле, то там это твердо: есть они [арабы], и есть мы [евреи] – это данность, и не существует точек соприкосновения. Так же и мы себя ощущали: есть мы, а есть они, и они – это власть, это КГБ. У нас была очень популярна песня: «Эх, романтика, сизый дым, обгорелое сердце Данки. Сколько крови и сколько воды утекло в подземелья Лубянки…» Хорошая была песня (смеется). Я даже не знаю, чья она. В общем, была внутренняя жесткая оппозиционность.
– Возникает ощущение, что это взаимное ожесточение и отчуждение росло из-за бескомпромиссности власти, которая во второй половине 1960-х приняла решение «давить и не пущать». Одновременно нарастала и ваша оппозиционность. Ведь когда начиналось то, что станет диссидентством, – оно начиналось в молодежном кругу и с ощущения каких-то частных несправедливостей, лжи, но мало кто мыслил в терминах уничтожения или смены политического режима.
– Нет, ни о каких восстаниях, ни о каком вооруженном сопротивлении и речи не было, просто не было и в замыслах. У нас точно не было. Но были репрессированные, почти каждый имел в семье этот опыт своих родителей, родственников. У меня дедушка был репрессированный, я об этом знала. Я знала, что он замечательный человек. То есть какие-то семена были, и это очень важный момент.
Вы сказали, что власть хотела давить. Она хотела давить, но у нее была идея и беседовать с нами. Потому что мы совсем молодые были ребята. И я помню, что на первом допросе в связи с задуманной, как я думаю, Лешей Добровольским демонстрацией… Тогда же начиналось уже возрождение культа Сталина, и интеллигенция выступала против этого, были открытые письма. Я их печатала, и мы бросали их в почтовые ящики. Тогда же подъезды были совершенно доступны, мы могли войти в любой и опустить, и мы это делали. Мы оставляли эти письма и в будках автоматов. И вот была попытка протестовать 5 марта, в день смерти Сталина. Это был 1965 год. Мы должны были приготовить листовки, кто текст составлял – я не знаю, я должна была его только размножить, и был какой-то план действий. Это было как-то с Красной площадью связано… К сожалению,
на свою память я уже не могу рассчитывать… Во всяком случае, мы это все обсуждали, кто, что и как. Нам это казалось не смешно, вполне серьезно все было, мне это все очень нравилось, и я осознанно в этом участвовала. Не просто пришла, послушала – ну ладно, сделаю… Нет, вполне посыл был, желание какое-то. И я помню, что машинки не было и мы с Людой Кушевой вырезали из газет буковки и клеили, всю ночь этим занимались. Это небольшой был текст, может быть, пол-листа, а кто его писал, я не знаю. Возможно, Леша Добровольский. Но среди нас оказался человек, который все рассказал органам.– Стукач?
– Он не стукач был, он был студент, учился на биофаке, то ли из Воронежа, то ли из Саратова… я даже забыла, как его зовут. В КГБ его просто распластали… ну, знаете, это нетрудно было сделать, они это как-то умели. Не били, нет, не подвешивали, но разговорили его как-то, и все. Они как-то вычленяют более слабого человека, у них огромный все-таки опыт, нельзя этого не учитывать, они большие специалисты. И когда нас всех привезли на Лубянку, я первый раз там оказалась, масса впечатлений! Все эти коридоры, и я вспомнила «сколько крови, сколько воды», конечно…
И вот, возвращаясь к стратегии власти в отношении нас, – со мной беседовал тогда достаточно крупный чин. Звали его Иван Павлович Абрамов, он позже [в 1983 году] стал начальником Пятого идеологического управления КГБ. Так вот, он тогда пытался говорить со мной очень по-отечески, очень! Не гнул и не ломал совершенно. И даже не шибко пытался узнать что-то – они и так знали достаточно, ему важно было выйти на контакт. Не узнать, кто что говорил, а втянуть тебя в разговор.
– Обвиняли вас в том, что вы пытались изготовить листовки против Сталина?
– Да.
– А что в этом было криминального? Форма – листовки?
– Да, листовки, наше желание выйти на Красную площадь.
Юрий Галансков. 1966
Но что меня тогда поразило – его тон беседы со мной. Он стал меня спрашивать, какая у меня семья, какие корни, были ли репрессированные в роду. Ну, я, надо сказать, с ним разговаривала. Потому что, знаете, Глеб, мне трудно держать позицию «я тебя не знаю, я к тебе задом повернусь», я не так воспитана, может быть. Во всяком случае, я с ним беседовала, но держалась все время, так сказать, оппозиционно по отношению к нему. Для меня это уже было четко разделено: ты – начальник КГБ, а я – привезенная сюда с руками назад. Хотя это буквально так не было. И в какой-то момент он мне сказал: «Вера, вы же очень молодой человек, вы талантливая, вам надо учиться, подумайте, во что вы вляпались. Вы же не сами, есть старшие…» Ну, что-то в таком отеческом, я бы сказала, тоне. И в какой-то момент он ко мне подошел, а я все время в окно смотрела – напротив костел был виден, Малая Лубянка. Он ко мне подошел как-то сбоку и сзади, положил мне руку на плечо и сказал: «Нет, Вера, мы вас врагу не отдадим» (смеется). Это действительно смешно! Вот эта театральность, с одной стороны, а с другой стороны, он как-то это довольно натурально сказал, естественно. Но этим меня было не прошибить. Я удержалась, чтобы не засмеяться, ну, все-таки неприлично смеяться в лицо человеку, в общем, я не засмеялась, но эта фраза – «нет, Вера, мы вас врагу не отдадим» – была такова, что я внутри просто умирала от смеха! В общем, никакого сближения у нас не произошло. Нас тогда отпустили. А дальше я познакомилась с Юрой Галансковым, который уже тогда делал «Феникс-66».
– Что представлял собой «Феникс-66»?
– «Феникс» – это был машинописный журнал довольно большого объема, куда составитель пытался включить интересные, нигде не печатавшиеся материалы.
– Это был литературный журнал типа «Синтаксиса»?
– Нет, «Синтаксис» был поэтическим, маленьким журнальчиком. Смогисты тоже выпускали такие сборники, «Чу!» и другие. А «Феникс» был уже объемным изданием, форматом с машинописную страницу, на папиросной бумаге, конечно, но там много было материалов. Там было «Откровение Виктора Вельского», неизвестно кем написанное – следствие так и не установило автора, было открытое письмо Эрнста Генри Эренбургу, были как раз материалы, которые мне вменялись в вину: это описание событий в Почаевской лавре [в 1961–1965 годах] – на монахов же были тогда настоящие гонения, причем довольно кровавые. Они приезжали в Москву, и я составила это описание с их слов. Это были три монаха, они приезжали к Анатолию Эммануиловичу. Объем у «Феникса» был приличный. Главное было – найти машинку, бумагу и человека, который это напечатает. Но помимо «Феникса» у меня было обвинение в перепечатке «Белой книги» по делу Синявского и Даниэля.
– На следствии вам ставилось в вину то, что вы перепечатали материалы «Феникса» и «Белой книги»?
– Не весь объем, а лишь несколько текстов. Из всей «Белой книги» лишь два материала – листовка, подписанная «Сопротивление», и «Письмо старому другу» Шаламова, данное анонимно, – были признаны криминальными. Вот эти два материала были признаны антисоветскими. Часть текстов была признана и в «Фениксе». Сначала ведь проходила бесконечная экспертиза, литературоведческая и всякая. И вот эти два материала были признаны криминальными, мне приписывали их перепечатку, а Алику [Гинзбургу], соответственно, изготовление.