Дитрих и Ремарк
Шрифт:
«Любимая — я не знаю, что из этого выйдет, и я нисколько не хочу знать этого, не могу себе представить, что когда-нибудь я полюблю другого человека. Я имею в виду — не так как тебя, я имею в виду — пусть даже маленькой любовью.
Милая радуга перед отступающей непогодой моей жизни!..
Как тебя угораздило родиться! Как за миллионы лет путь твоей жизни пересек мою, обозначенную редкими блуждающими огнями. О ты, Рождественская! Подарок, который никогда не искали и не вымаливали, потому что в него не верили!..
Разве я жил до тебя? Почему же я что-то порвал и безучастно бросил? О, ты, Предназначенная! Хорошо, что я так сделал… Я — чистый лист, на котором ничего
Роса на полях нарциссов в мае… Ласковая темная земля…
И мягкий источник — ручей и река… И слезы.
Очень любимая — давай никогда не умирать…»
Образ Марлен следует за ним, он всегда рядом — на охоте, в блужданиях по горам, в беседах с ночным озером и звездами. Он словно боится прожить мгновение, не освященное ее именем, испытать нечто, не коснувшееся ее, не вплетенное в царственный венец возлюбленной. Когда она является в снах, он весь день пьян от счастья, мелко исписывает листы, которые полетят через океан.
«Золотое лето! Рябина, наливающееся зерно, маковки у моих висков, и вы, руки всех рук, подобно сосуду опускающиеся на мое лицо. Ах, останьтесь, остановитесь, ибо никто не остается, останьтесь и сотрите годы пустоты, темени и слабодушия. Ласковый дождь, неужели я никогда не смогу сказать тебе, как я тебя люблю — со всей безнадежностью человека, который переступал все границы и для которого достаточного всегда мало, человека с холодным лбом безумца, воспринимающего каждый день как новое начало — перед ним поля и леса бытия простираются бесконечно, ах, останься, останься… ах, останься…»
Они наконец встретились, пережив пять месяцев разлуки. Снова Париж — первые дни мая 1938 года.
«Дождь навис над городом мерцающим серебряным занавесом. Заблагоухали кусты. От земли поднимался терпкий умиротворяющий запах… Кругом стояла ночь, она стряхивала дождь со звезд и проливала его на землю. Низвергавшиеся струи таинственно оплодотворяли каменный город с его аллеями и садами, миллионы цветов раскрывали навстречу дождю свои пестрые лона и принимали его, и он обрушивался на миллионы раскинувшихся ветвей, зарывался в землю для темного бракосочетания с миллионами томительно ожидающих корней; дождь, ночь, природа, растения — они существовали, и им дела нет до разрушения смерти, преступников и святош, побед и поражений. Он существовал сейчас, омывая и благословляя их любовь…»
На этот раз — хризантемы — охапки белых королевских хризантем в комнатах Марлен.
Однажды Эрих бросил цветы в ванну, где в айсбергах искристой пены нежилась его возлюбленная. У него не было кинокамеры, чтобы запечатлеть мгновение, но сердце остановилось от восторга.
— Иди-ка сюда! — Марлен притянула его за шею, и вот они уже вместе…
Потом она мыла ему голову, приговаривая:
— С гуся вода, с Эриха худоба. Глаза не щиплет?
— Щиплет. Я плачу. Плачу от счастья, потому что это непереносимо — ощущать себя таким большим, сильным и одновременно — ребенком! Ты для меня все — моя единственная, громадная радость!
Ремарк уже мысленно пишет роман об их любви, занося все мелочи в кладовые памяти.
«Моя возлюбленная мыла мне голову, а потом я расчесывал ее волосы, пока они не высохли, а еще потом мы спали в комнате, заставленной хризантемами, и всякий раз, когда мы просыпались, цвет лепестков был иным; спускалась ночь, и порой мы снова просыпались, но не совсем, мы лишь касались друг друга, и только руки наши оживали совсем-совсем ненадолго, мы были так близки и шептали спросонья: «о ты, любимая», и «как я люблю тебя», и «я не хочу никогда больше быть без тебя»…
Я не хочу никогда больше
быть без тебя, рот у лица моего, дыхание на моей шее, я не хочу никогда больше быть без тебя, я никаких других слов не знаю… Я хочу отбросить их прочь, я весь — поток чувств и хочу лежать рядом с тобой и беззвучно, молча говорить тебе…»— Ты грустишь, Бони? — Приподнявшись на локте, Марлен заглянула в его лицо. — Разве что-то не так?
— Не так, милая… Я испытываю боль при мысли о растерянных впустую и пропитых годах. — Он загасил папиросу в хрустальной пепельнице. — И не потому, что они выброшены и безучастно разорваны в клочья, — нет. Я грущу потому, что они не выброшены и не разорваны в клочья вместе с тобой! Почему я не был рядом с тобой повсюду в то блестящее время, когда мир был не чем иным, как невероятно быстрой машиной, искрящейся смехом и молодостью!..
— Так и хочется стенографировать твои слова. Думаю, у тебя назревает новая книга. — Марлен продолжила жевать. — Только не забудь описать, как твоя фата-моргана уплетала ливерную колбасу — плебейский вкус для королевы.
— Все, что ты делаешь, — драгоценно. Я непременно напишу обо всем этом! Я напишу о нас, как никогда и никто еще не писал… Потому что невозможно описать чудо…
— Только, пожалуйста, не пиши, как я жевала, в то время как ты…
— Что я? — Эрих опрокинул ее на спину. — Скажи, скажи, что делал я!
Утром Париж затопило солнце, и так радостно и беззаботно чирикали суетящиеся в кронах каштанов воробьи, что тени прошлого и печали туманного будущего растаяли.
— Я безмерно счастлива, — сказала Марлен, покрывая мелкими поцелуями его лицо. — Я — счастлива!
Он помолчал с минуту.
— А ты понимаешь, что говоришь?
— Да.
Солнечный свет, проникавший сквозь шторы, отражался в ее глазах.
— Такими словами не бросаются, любимая.
— Я не бросаюсь… счастье начинается с тобой и тобой кончается — это же так просто… Я счастлива и хочу, чтобы ты тоже был счастлив. Я безмерно счастлива. Ты, и только ты у меня в мыслях, когда я просыпаюсь и когда засыпаю. Другого я ничего не знаю. Я думаю о нас обоих, и в голове у меня словно серебряные колокольчики звенят… а иной раз — будто скрипка играет… улицы полны нами, словно музыкой… иногда в эту музыку врываются людские голоса, перед глазами проносится картина, словно кадр из фильма… но музыка звучит… Звучит постоянно…» — Она поднялась, распахнула двери и босая выбежала в гостиную, насыщая солнечный воздух ароматом духов, порханием палевых шелков ночной рубашки. Эрих услышал, как хлопнула крышка белого рояля и полились звуки…
Ле-Туке — курортное местечко на севере Франции, расположено на берегу Ла-Манша. Его выбрал Ремарк: недалеко от Парижа и достаточно тихо. Во всяком случае, можно подыскать виллу подальше от оживленного центра. Да и май на этом, постоянно овеваемом холодными ветрами курорте не самое оживленное время. Ремарк взял напрокат большой «паккард», дабы поместить багаж Марлен. Они выехали утром. Марлен дремала на переднем сиденье рядом с Эрихом, прикрывшись пледом из норки. Он боялся нарушить тишину, стараясь запомнить все мгновения этой поездки.
Марлен встрепенулась и посмотрела в окно, за которым начинались предместья Руана:
— Очаровательные домики! — Зевнув, она сладко потянулась: настоящая пума. — Не представляю, как можно просидеть всю жизнь в своем вылизанном садике! Ты думаешь, им не скучно? — Она забралась рукой за шиворот его замшевой куртки и пощекотала шею. — Милый, мы уже подъезжаем?
— Осталось немного. А я… — склонив голову набок, он зажал ее руку. — Я бы ехал так целую вечность. Наверно, это древний инстинкт завоевателя — умыкать женщин в свою берлогу.