Дитя слова
Шрифт:
— Ох, Томас, маленькая моя…
— Любовь моя… о любовь моя… позволь мне тебе помочь… я ведь так люблю тебя.
— Просто не могу понять — почему. Томми, мы должны расстаться.
— Не говори мне так сейчас, когда между нами установилось взаимопонимание…
— Никакого взаимопонимания между нами нет. Ты в каком-то трансе. А я холоден, как селёдка.
— Ты же хочешь меня.
— Нет. — Я грубо оттолкнул ее, чтобы она не почувствовала, что это так. Она качнулась назад и села на пол. Я встал.
— Ненавижу тебя..
— О'кей, Томсон. Доброй ночи.
— Не уходи. Расскажи мне. Расскажи, что ты наделал. Расскажи намеками.
Я оторвался от нее. Улицы были черные, если не считать крошечных огоньков то тут, то там, — это брели в потемках люди, освещая себе дорогу электрическими фонариками. А наверху, над их головой, шел праздник. Ярко сверкал широкий, бриллиантовый пояс Млечного Пути, молча услаждающий слух Разума. Звезд было столько, и они лепились так близко друг к другу, что с земли казались сегментом золотого кольца. Однако светили они лишь друг другу, видимо, не подозревая о нашем существовании, и здесь, внизу, было темно. Но я знал мой Лондон наизусть. Я двинулся на север. На дорогу от Томми до Артура у меня ушло почти полчаса. Было половина одиннадцатого,
ПЯТНИЦА
Теперь я расскажу о том, что является основой данной истории, но о чем нельзя было рассказывать до тех пор, пока по ходу повествования я сам об этом не стал рассказывать. Расскажу я все с той достоверностью, на какую способен, и так, как это было на самом деле, а не так, как я рассказывал вечером в ту пятницу Артуру. В своем рассказе Артуру я опустил некоторые детали — правда, несущественные — и, естественно, описал все в благоприятном для себя свете, хотя обелить себя, поскольку я изложил ему основные факты, — все равно не мог. Ну и, конечно, рассказ мой шел рывками, с паузами, во время которых Артур задавал мне вопросы. И были детали, которые я вспомнил позже, в последующие дни, когда снова говорил с ним об этом. Я рассказал ему потому, что он (теперь я в это уже верил) собирался стать мужем Кристел, и потому, что он был мягким, безобидным существом, и еще потому, что мне надо было кому-то все рассказать, выпустить призрак из склепа, каким являлись наши с Кристел души. Сейчас трудно даже представить себе, что в тот памятный летний день, когда я устроил вечеринку у себя на квартире в колледже, а Кристел воскликнула: «Это счастливейший день в моей жизни», там была и Энн Джойлинг. Действительно была в той комнате, в тот день.
Я впервые встретился с Ганнером Джойлингом, когда учился на последнем курсе, а он был младшим преподавателем по другой дисциплине (преподавал историю литературы) и в другом колледже. Вместе с моим наставником, мягким человеком по имени Элдридж, он читал курс «Французская революция и литература», и я посещал эти лекции. Мы собирались но вторникам в колледже Ганнера, в темной комнате за длинным столом, накрытым зеленым сукном. Семинар был устроен для весьма узкого круга избранных, и все посещавшие его гордились этим. Я решил там блеснуть. У меня уже была к тому времени репутация лингвиста-полиглота.
Ганнера впервые я встретил не там. В первый раз я увидел его на противоположной стороне Главной улицы. Он шагал в своей мантии под руку с Энн. Кто-то сказал: «Вон идет Ганнер Джойлинг». — «А кто эта хорошенькая девчонка?» — «Миссис Ганнер Джойлинг». У Ганнера была особая репутация — есть такие люди, которые пользуются особой репутацией по не очень попятным причинам. Он был, конечно, человек умный, по в Оксфорде полно умных людей. Внешность его привлекала к себе внимание, но тоже — не в такой уж мере. Он был шести футов двух дюймов росту (па дюйм выше меня), крупный, грузный (он играл в сборной по регби и отменно боксировал), с густыми прямыми светлыми волосами, синеглазый, бело-розовый, гладкий. Глаза у него были довольно красивые — цвета летней лазури с темными крапинками. Кто-то из его предков был скандинав. Сам же он был англичанин из англичан, воспитанник привилегированной частной школы.
Мне нравился семинар, и я отличался на нем — но, к сожалению, отличались и другие. Мы считали себя поистине блистательной когортой. Поскольку Ганнер был личностью более яркой, чем Элдридж, я стремился заслужить его доброе мнение, и мне это удалось. Уже в середине семестра Элдридж, человек сухой, но не лишенный человечности, сказал, что Ганнер расспрашивал его обо мне. Элдридж вкратце рассказал Ганнеру о моем происхождении, и это, очевидно, вызвало у того интерес — к такому я, во всяком случае, пришел выводу, судя по тому, как внимательно смотрели теперь на меня синие в крапинку глаза. Я, наверно, вообще казался немного странным. Хотя ничего такого уж особенного в моем поведении не было. Просто я старался заслужить доброе мнение каждого дона, [45] которого я уважал. Я всегда считал, что любому почтенному Дамету [46] приятно будет услышать мою песню. Через некоторое время (думается, подсказал эту мысль Элдриджу сам Ганнер) я стал посещать лекции Ганнера по Рисорджимеито. [47] Время от времени мы беседовали с Ганнером после занятий, и раз или два я встречался с ним на улице, но он ни разу не пригласил меня к себе. Да я особенно и не домогался этой чести, хотя такое приглашение, безусловно, польстило бы мне. Когда я на экзаменах занял первое место, Ганнер прислал мне карточку, на которой его мелким почерком было написано: «Хорошо сработано». Затем, когда некоторое время спустя меня избрали членом совета ганнеровского колледжа, он послал мне приветственное письмо, составленное в приятно-дружественных тонах, что побудило меня прийти к выводу, что мое избрание, видимо, произошло не без его участия.
45
Так называют преподавателей в Оксфорде и Кембридже.
46
Дамет — пастух, имя которого встречается у Вергилия в его «Буколиках».
47
Рисорджименто — политическое движение, ставившее своей целью освобождение и объединение Италии.
Оксфордский колледж представляет собой весьма любопытную демократическую общину. И члены совета, управляющие колледжем, могут играть в его жизни существенную роль. Я был прекрасно осведомлен (ибо подобного рода вещи не остаются тайной) о том, что мое избрание не прошло гладко. Были люди, которые утверждали, что я — лингвист в самом узком и нудном смысле слова. «Бэрд читает стихотворение лишь с точки зрения грамматики», — такую крылатую фразу пустил обо мне мой враг Ститчуорзи, который, как мне, естественно, мигом сообщили, отчаянно возражал против моего избрания в совет. И тут доброе мнение Ганнера, должно быть, имело немалое значение. Узнав, что меня избрали, что я добился того, чего жаждал больше всего
на свете, я задрожал от счастья и одновременно от страха. Мне ведь пришлось с боем завоевывать каждый дюйм пройденного теперь уже пути, и я ничего не мог бы достичь, если бы не был уверен в том, что я настоящий ученый. Однако знал я и то, что был еще очень далек от желанной цели, когда можно сказать, что ты — «на уровне». В моих познаниях еще были большие лакуны, провалы, в которые я мог упасть, пробелы, которые люди типа Ганнера, или Элдриджа, или Клиффорда Ларра спокойно заполнили еще в школе, даже и не заметив, как это произошло. И сейчас меня страшило то, что я могу публично допустить какую-нибудь ошибку, которая запомнится всем. Словом, вступая в мой рай, я был внутренне чрезвычайно уязвим для сарказмов Ститчуорзи и ему подобных и соответственно исполнен благодарности к Ганнеру за то, что мог положиться на его уважительное отношение.Итак, я обосновался в колледже. Студенты спокойно приняли меня и не падали со стульев от хохота, когда я представал перед ними в качестве преподавателя. Мои коллеги оказались куда менее значительными (а в некоторых случаях и гораздо менее блестящими), чем я предполагал. Доны помоложе издевались над Ститчуорзи, называя его между собой Госпожа Ститч. Я начал потихоньку обставлять свое жилье, беря пример с Ганнера и других моих коллег, которые, как мне казалось, обладали хорошим вкусом. Я даже начал строить планы о том, чтобы перевезти Кристел в Оксфорд и устроить ее в каком-нибудь элегантном гнездышке, а потом, возможно, даже подобрать ей весьма высокопоставленного мужа. Я начал также составлять план ее образования, которым наконец следовало заняться. Все это время мы оба с Кристел были вне себя от счастья. Она по-прежнему жила на севере, где закапчивала курсы шитья. (Тетя Билл, хвала Всевышнему, к тому времени уже умерла.) Кристел, по-моему, немного волновалась в связи с предстоящим переездом в Оксфорд, боясь «опозорить» меня. Ее мало занимала перспектива блестящего замужества, как, впрочем, если говорить серьезно, и меня. Больше всего ее восхищала — после моих успехов, конечно, — мысль о том, что я буду учить ее. Буду говорить ей, какие книги надо прочесть, и она будет их читать. Она будет трудиться ради меня, — трудиться, чтобы стать более достойной, более полезной, более подходящей мне сестрой.
Постепенно я начал успокаиваться и, вживаясь в мою среду, стал приобретать защитную окраску. Я купил машину. Это привело в полный восторг Кристел. Довольно скоро я установил вполне приемлемые отношения с большинством моих коллег, хотя и не приобрел еще среди них друзей. Я все еще был неловок и легко раним, держался агрессивно и особняком. Ганнер вел себя со мной как со своим протеже, что иногда раздражало меня, несмотря на его неизменную доброту. Я восхищался им, мне хотелось стать его другом, и в то же время я бывал резок с ним. Собственно, мы однажды чуть даже не поссорились из-за Ститчуорзи. Этот Ститчуорзи, который был еще и историком, написал статью для одного ученого журнала о Кромвеле, в которую включил высказывания Марвелла [48] и цитату из «Посланий» Горация. Анализ приведенной им цитаты показывал, что он неправильно ее толкует. Обнаружив это, я с трудом поверил своему счастью. Я написал в журнал короткое деловое письмо, указав в нем на ошибку Ститчуорзи, и закончил так: «Грамматисты, возможно, и не способны должным образом прочесть стихотворение, но люди, невежественные в грамматике, не способны прочесть его вообще». Я показал свой маленький шедевр Ганнеру в расчете позабавить его, однако это вызвало у него лишь досаду, и он сказал, что мне не следует публиковать письмо. Он сказал, что оно составлено в ядовитом тоне и что нехорошо, не успев стать членом совета, нападать на старшего дона из своего же колледжа и злорадствовать по поводу его ошибок. Все мы можем допустить ошибку, сказал он. Я счел его позицию нелепой, и на этом мы расстались, весьма недовольные друг другом. Мое письмо было опубликовано. Ганнер меня простил. А Ститчуорзи, естественно, — нет.
48
Эндрю Марвелл (1621–1678) — английский поэт, автор памфлетов и сатир, в которых он яростно нападал на правительство Карла Второго и монархию вообще.
Еще до этой истории я познакомился с Энн Джойлинг. Мы встретились впервые, когда я осматривал мою новую квартиру до того, как переехать в нее. Был июль, стоял солнечный жаркий день, и в каком-то блаженно-счастливом состоянии я любовался из моего окна необычайно изысканным фасадом моего нового колледжа; тут Ганнер и Энн вышли из-под арки. На Энн было сиреневое платье в цветах из какой-то очень легкой, как газ, материи, с широким сиреневым поясом. Она была очень тоненькая. Подняв глаза, она увидела меня в окне и улыбнулась, тем самым давая попять, что знает, кто я. Потом сказала что-то Ганнеру. Он крикнул: «Можно нам зайти посмотреть ваши комнаты?» Я сказал — да, конечно, пожалуйста. «Мы будем у вас через несколько минут». И они с Энн явились с бутылкой шампанского и тремя бокалами. «Мы решили, что надо отметить ваш переезд». От благодарности и счастья я еле мог говорить. Это была одна из тех идеально счастливых минут, которые довольно редко выпадают на долю человека, когда люди встречаются не только в силу обстоятельств, но и потому, что так хотят. Ганнер представил меня Энн, которая сказала, что много уже слышала обо мне и давно хотела со мной познакомиться.
Описать Энн не так просто. Лицо ее до сих нор кажется мне самым прекрасным из всех, какие я когда-либо видел, хотя, быть может, и не все сочли бы ее такой уж красавицей. Была в ее лице какая-то скрытая чистая росистая прелесть, которая взывала ко мне. Ее тускло-каштановые прямые волосы были подстрижены коротко и просто. Высокий лоб венчал довольно худое лицо с голубовато-сероватыми, большими, навыкате глазами и длинным, красиво очерченным, подвижным и нервным ртом. Она не употребляла косметики. Тонкая кожа ее казалась почти прозрачной и чуть влажной. В глазах, положительно светившихся умом, тоже был влажный блеск. Сказать, что это было «умное лицо», хотя оно было, конечно, умное, значило бы ничего не сказать. У нее было светлое лицо, лучившееся добрым умным любопытством, заинтересованностью, и остроумием, и теплом. Оно светилось в тот момент, когда мы пили шампанское в моих пустых комнатах в тот солнечный Летний день, и болтали, и смеялись, и были бесконечно счастливы. Мы были очень молоды тогда. Мне было двадцать три. Ганнеру — двадцать семь. Эпн — двадцать пять. Они оба были членами совета. У них был сын четырех лет.