Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Минутку… Вы, кажется, шестого июня высадились в Нормандии… О высадке — предупредили немцев?

— Ты что — стебанутый?

— А почему немцы обязаны предупреждать, в какой форме они будут резать телефонные линии и взрывать мосты?

Больше говорить с этим психом я не желал, тем более что он стал мне внушать сущую ересь: на оккупированной территории гражданскому населению нельзя нападать на оккупантов, а самим оккупантам нельзя стрелять в мирное население. Идиот, сущий идиот. Тоже мне союзнички.

Ночевал я, самовольно заняв квартиру, уже зная о порядках: бывшие активисты НСДАП могли быть выселены из своих жилищ. Предупредил нашего коменданта, каждое утро приходила хозяйка квартиры, предлагала что-либо сделать, гимнастерку выгладить хотя бы. Как догадывался,

то, что я проживал здесь, было для нее спасением, квартира попадала в особый фонд коменданта города, хозяйке полагалось что-то, паек, наверное. На площади я познакомился с одним майором, знатоком средневековой архитектуры. Он водил меня вокруг собора, показывая его с разных сторон, в некоторых точках обзора восторженно замирал, привставая на цыпочки.

— Нет, ты подумай, ты думай!.. Всякое культовое сооружение тянется к небу, шпиль вообще — это рука, что-то молящая у звезд, у солнца, у Луны, — если вглядеться, то найдешь разницу, наше православное христианство многое взяло у язычества, мы солнцепоклонники… Господи, господи, прелесть-то какая!..

Меня другое заботило: орган. Не было в этом соборе органа, то есть его вроде бы демонтировали, но органные басы звучали во мне, едва я приближался к собору. Уж не само ли пространство вибрировало, колыхая своды, и невидимые глазу трепетания стен складывались в звучание медно-трубных гортаней? У бокового входа в собор попы поставили плетеное кресло, о назначении его говорила табличка: «Посиди, отдохни, погрузись в мысли…» Так я однажды и сел, так однажды и погрузился, судьбу свою решая…

Это говорилось и об этом мечталось 27 мая 1945 года… Я особо отмечаю день этот, потому что с него началась моя эпопея, и что бы судьба ни вытворяла с мушкетерами, какие бы напасти ни сваливались на юнгу Джима Гокинса, то, что происходило в этот день и последующие дни, месяцы и годы, скорее напоминает странствия героев эпосов, и хочу предупредить читателя: нет, не ищите в дальнейшем ни лагерей, ни тюрем, ни злых козней следователей.

37

Арестовали. — Прощание с Алешей, который показался Лене Филатову кучкой дерьма

Убаюканный величием собора, я забыл о коменданте, да кто о нем и помнил, кроме разве немцев, которых нужда гнала к этому капитану с красными глазами непроспавшегося штабника. Да и он меня, ручаюсь, из головы выкинул, едва я доложил ему о себе. Окна занятой мною квартиры выходили в парк с застывшими в марше каштанами, туда бы с утречка податься, пробежаться по нему, броситься в реку, дважды переплыть ее. С того момента, как мы с Алешей покинули Ляйпцигерштрассе, и все дни, что разъезжал я по Германии, меня не оставляло гадкое ощущение сперва незавершенности чего-то, а затем вопиющей неправильности всего делаемого мною. Будто я помилован кем-то, выбрался на заминированную дорогу и потому еще жив и невредим, что суммой каких-то еще более глупых действий минеров все механизмы взрывателей испорчены. Я объехал половину Германии — и не смог бы в последовательности, нужной для отчета, перечислить города и людей, и в этой ненормальности крылась ошибка, способная подвести к гибельной черте, но что это за черта и почему я обязательно к ней подойду — нет, не знал, не гадал, но все же — предчувствовал, что ли.

И вот что… Помнил же о предостережениях Алеши, пытался свести их в некую систему по методу Чеха, но куда там, дорога манила, дорога влекла.

И нба тебе — комендант, капитан, фуражка с прямым козырьком.

Третьим вошел он в комнату, первым — Костенецкий, за ним Лукашин. Раз в неделю брился я, чаще не позволяло отсутствие того, что надлежало срезать бритвой в щегольском футляре. Пришли эти гости как раз тогда, когда я уже не только побрился, но и оплескал лицо — для форса, по глупости — какой-то пахучей жидкостью. Полотенцем обмахивался, сдувая с кожи лица щипание, и Костенецкий пресек мое желание как-то по-военному, что ли, встретить начальство. И повел чуднбую по странности речь о недопустимости проживания в домах членов нацистской партии. «Я предупреждал…» — начал было то

ли объясняться, то ли оправдываться комендант и умолк после досадливого жеста Костенецкого, а продолжением жеста было приказание показать мне удостоверение личности, что я и сделал, и удостоверение перекочевало в карман Костенецкого. «Предвидятся исправления», — так сказано было. «Ага», — беспечно ответил я, успев заметить, что и пистолет, видимо, нуждается в исправлении, потому что Лукашин забрал его себе, и кобура моя на офицерском ремне опустела (кобуру для парабеллума я носил по-немецки: спереди и чуть слева).

Он был — Костенецкий — почти втрое старше меня; когда-то он запросто послал меня на верную гибель, не менее опасными были и все получаемые от него задания; временами я ловил на себе его взгляды, он посматривал на меня как на человека, которого почему-то не убивают, хотя в тех же взглядах распознавалось и желание положить мне руку на плечо и стоять так вот, вдвоем, радуясь друг другу. Но ни разу еще не держался он со мной так, будто я чужой, из разведки другого фронта, что ли. И угнетало молчание Лукашина. С полной незаинтересованностью поглядывал он на стены, на фотографии, на парк за окнами. А на меня вообще не смотрел, и подумалось: может, у него дома что-то случилось?

Назло коменданту и Костенецкому я вежливо распрощался с хозяйкой, донельзя напуганной, с перекошенным лицом наблюдавшей, как мы садимся в машину, без коменданта. За рулем — Лукашин, Костенецкий — рядом, я — сзади, — и оказалось, что рядом со мною — какой-то ленивый майор, и я стал внимательным, очень внимательным, то есть стал проявлять податливость, притворяясь тем глупым и розовощеким школьником, что спрыгнул с полуторки в километре от зугдидского военкомата почти четыре года назад. Я слушал, что говорят впереди, я отвечал на вопросы восторженно, как и положено юнцу, которому взрослые прочат славное будущее… Ну а детали этого будущего обсудятся по дороге в Берлин. Шестьдесят километров до него, мир на земле, небеса чистые и высокие.

Обо мне спорили мои начальники, и получалось, что придется, черт возьми, оставлять мальчишку, меня то есть, в армии, а не демобилизовывать, потому что старший лейтенант Филатов Леонид Михайлович — как теленок в загоне: от вымени уже отучен, на ногах держится уверенно, да выпускать на волю нельзя — волков полно и должного воспитания не получил. Сами посудите, рассуждали начальники, девятнадцать лет, служить еще и служить, но в училище не примут. Ибо — звание уже офицерское, не топать же ему в строю курсантом, что-то надо находить такое, чтоб экстерном, что ли, получить диплом об окончании училища. И вопрос первый: какого училища? Не авиационного, конечно. Не танкового. Да и другие рода войск не примут в свои ряды старшего лейтенанта, не сдавшего минимума, потребного командиру взвода. А в академию?..

Это совсем уж глупо, предположил Лукашин, и что глупо — это я про себя отметил; я многое, очень многое отмечал, я начинал понимать уже, к чему клонятся разговоры, но совсем непонятен стал маршрут, согласованный — это я отметил тоже! — с майором, что слева от меня. Костенецкий сказал полувопросительно: «Заедем?» — и майор кивнул, соглашаясь. Лукашин вел машину не прямиком в Берлин, а кружным путем, мы катили к северо-востоку и вдруг свернули в сторону. Остановились. Все молчали. Начальники вылезли из «виллиса», за ними и я.

Мы оказались на пригорке, под нами расстилался пустырь, обнесенный проволокой, вдоль которой похаживали автоматчики, само же околюченное пространство заполняли какие-то серенькие кучки, рассмотреть которые я не мог, потому что «виллис» был открытым, пыль подпортила мне зрение, да и солнышко светило прямо в глаза, и тем не менее я догадался, что это за кучки: это сидели или лежали люди в, кажется, советской военной форме, но без знаков различия.

Пожалуй, не лежали, а сидели на корточках, уткнув лицо в коленки. Неподвижно сидели. Под слепящим мои глаза солнцем. Но Костенецкий и Лукашин что-то все-таки различали на этом поле, которое было будто в кучках коровяка. Они смотрели и недобро молчали. Молчал и я, не зная, что и сказать.

Поделиться с друзьями: