Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Для молодых мужчин в теплое время года (рассказы)
Шрифт:

А через двенадцать лет, когда Сонька и Петька выросли в больших человечков, когда я сделался начальником отдела, когда от этих моих сомнений не осталось даже осадка, когда все забылось настолько, что имя Жени опять подкралось ко мне и, вспоминая былое, я стал подумывать, что интересно было бы его повидать, узнать, как он и что, тогда-то вся эта история сделала еще один круг.

На этот раз все началось с твердо сжатых губ Оли и с появившегося из-за двери такого знакомого, постаревшего лица - серебристые волосы на висках стали седыми. Все началось с его рассказа - он был откровенен до беспощадности. Диссертацию прокатили на черных шарах, и поделом - не хватило усердия да и ума дотянуть до уровня. Папа-Беликов - на него сильно рассчитывал - оказался правильный старик: твердо заявил - все должно быть честно. Плюнул на все, на кафедре без денег сидеть не собирался, если уж не диссертация, то что-нибудь из ряда вон, знакомые из комитета устроили на научное судно. Проболтался три года в

море, пока не засекли с валютой на таможне - надо было платить за строительный кооператив - шуму особенного не поднимали, но списали. Потом работал в такси и в авторемонте, деньги были тоже не те, огляделся - ни статуса, ни жены - Таню Беликовы сманили, ни путевой работы. Подумал: вот, просуетился, все старался скорее и больше, а надо было потихоньку, как муравей - само бы пришло. Сквозь сарказм в его речах прорывалась боль. Слушая его, я думал о том, что хорошее, что я всегда пытался сделать для него и старался думать о нем, не должно пропасть зря даже и по законам сохранения: его, наверное, просто не накопилось еще, сколько надо, а когда накопится, тогда и произойдет качественный скачок. И я устроил его к себе в отдел, ходил с его трудовой книжкой и давал гарантии, оправдываясь, говорил Оле, что он начал хорошо работать, и видел лишь яростную обозленность в ее глазах.

И опять Оля оказалась права - став председателем профбюро, он сильно поддержал оппозицию несогласных с распределением премиального фонда. Я распределял эти приличные деньги всегда почти между одними и теми же, теми, кто действительно хорошо работал: при нашей уравниловке это единственный способ поощрить ребят, на которых все держится.

Оппозиция, в основном, состояла из постоянных обитателей курилки и заварщиков чая; присутствие Жени, тоже получающего из фонда, придавало ей вес. Он нисколько не скрывал своей причастности, сам приходил ко мне в кабинет и, разводя руками, говорил: "Что ж, Петька, народ требует по справедливости, а то любимчики у тебя - хоть вот я, например!" "Народ" написал бумагу, спустили комиссию, Женю заметили и назначили моим заместителем. И тогда мне стало очень трудно работать: на всех совещаниях на мои доводы звучали контрдоводы Жени, не всегда по-серьезному обдуманные, часто взятые с потолка, но для непосвященных вроде бы убедительные. И при этом он всегда догонял меня, когда мы шли с работы и болтал, как будто стычек в кабинете не было и в помине.

И вот теперь он понял, что опять сорвался и поспешил - поспешил выполнить задание раньше всех, выглядеть самым достойным руководителем в вот-вот сорвущем сроки отделе, поспешил отмахнуться от технических сложностей, которые ему не хотелось замечать, и теперь он придет ко мне, и я не знаю, что он будет говорить, но знаю только, что не хочу больше думать о нем, не хочу знать, что с ним дальше будет.

И он приходит, и я не знаю, какое у него лицо, я смотрю на обои, в окно, только не на него. Оля затаилась в кухне, слушает. Он говорит, он просит поверить ему еще один, последний раз, он несет какую-то чушь, что мог бы сойтись с Таней, что у них все-таки ребенок, а теперь все снова летит к черту. Я знаю, Таня давно замужем, я морщусь, слушаю дальше. Он предлагает мне взять вину на себя, якобы это было мое распоряжение не учитывать фазы: "С тобой же ничего не сделают, ты - фигура, удивятся и пожурят!" Я выслушиваю до конца и твердо говорю: "Нет!" "Нет?
– восклицает он.
– Нет? Петька, да ты вспомни, как мы с тобой..." И тут из кухни вылетает Оля и кричит: "Все тебе уже сказали!" "Ах, вот почему!
– усмехается Женя. Значит, тебе, наконец, поведали тайну?" И будто видя себя со стороны, я, как автомат, выбрасываю кулак в направлении его уха, кажется, его задеваю, но он лишь изумленно на меня смотрит. Оля идет в коридор, открывает ему дверь на лестницу, он разворачивается, дверь захлопывается, и мы остаемся.

Когда вваливаются с лыжами Соня и Петя, мы еще не успеваем заговорить, я смотрю на Соню, Оля - на меня, и я быстро отвожу глаза. "Ну, погода-блеск, киснете тут!" - кричит Соня.

А ночью Оля шепчет мне, что всегда мучилась, знаю я или нет, хотела заговорить, и не могла, ждала, что я сам заговорю об этом, готовилась отвечать, а я все не спрашивал. Ее голос дрожит, как тогда, много лет назад в мороженице, и мне также ее жалко. Я говорю ей, что я всегда предчувствовал ее испуганный взгляд и вспоминал, как дрожали у нее тогда пальцы. Я обнимаю, успокаиваю ее, обещаю, что он никогда больше не появится в нашей жизни, она бормочет, что он нам хуже, чем никто, и ничто не может это изменить. Я киваю, соглашаюсь, но она недоверчиво вглядывается в темноте в мои глаза, засыпает нескоро и тревожно стонет во сне.

Страх

В двадцать пять его мучили мысли не о смерти, не о том, как это все вокруг останется, а он не будет жить. Такие думы томили его, когда он был мальчиком с тонкой шеей и обгрызанными ногтями. Тогда он плохо спал, ни с кем не разговаривал и часто плакал, а мама ходила с ним к невропатологу.

А началось все с поездки к дяде Сереже в деревню. Они с мамой отправились туда на август,

и это было чудесное время, но незадолго до отъезда, когда он предвкушал уже встречу со школьными ребятами, в маленьком домике напротив умерла старушка. Она долго болела, и в последнее время уже не вставала, а до этого изредка появлялась на завалинке. Она сидела, сморщившись, укутавшись в платок, и ее пергаментное лицо противоречило жаркому солнцу, зелени деревьев и радости мальчишеской жизни.

Однажды вечером дядя сказал: "Петровна-то совсем плоха... Может, сегодня и кончится". Мальчику стало не по себе, и он долго не мог заснуть, а кровать его была у окна, и, просыпаясь ночью, он видел огонек в окошке соседнего дома. Вспоминая страшное лицо Петровны, похожее на обтянутую кожей маску он думал, что сейчас, совсем рядом с ним, в этом доме не спят - там умирает человек, Петровна, и он это знает, и все знают, и ничего не могут сделать. И ему был страшно.

Потом это поутихло, забылось, он улыбался, вспоминая те страшные ночные часы, но не был спокоен до конца, словно что-то в нем осталось от того мальчика, кутавшегося в одеяло и старавшегося не смотреть на желтое окошко. Он вспоминал и следующую ночь, когда все было кончено, и у двери стояла крышка гроба. Тогда он спрашивал, зачем это; дядя отвечал, что таков обычай. И ему снова было страшно, на этот раз - оттого, что эту крышку спокойно выставили на улицу, зная, что ее никто не украдет, и что все так ясно и неизбежно. Он не мог определить это словами, но страдал и мучился, а когда они уезжали, забыл уже и про купания и про лес.

Эти воспоминания приходили все реже. Но когда он стал постарше, они навлекли новые мысли.

В кино показывали героев, которые ничего не боялись. Они умирали, гордо отвечая врагу перед смертью. Бесстрашные разведчики выходили навстречу засаде, стреляли из-за дерева в вооруженного врага, оставаясь неуязвимыми для пуль, каждая из которых несла смерть. Смерть была той же, что и у старушки за желтым окном, но они не боялись ее. А он? Он мог драться с мальчишками и не плакать, получая фонарь под глаз, но ведь это же совсем другое... И он однажды попробовал свои силы, на спор спрыгивая с грузовика, когда их класс возили в колхоз убирать морковку. Во второй раз он опять же на спор прошел по узкой стенке между крышами домов. Было страшно, хотелось сесть на корточки, ухватиться за стенку руками, и, закрыв глаза, ждать, когда кто-нибудь придет и снимет его оттуда, а потом даст хороший нагоняй. Но на него смотрели ребята, и он прошел туда, потом - обратно, сердце колотилось, но было приятно вразвалку подойти к зрителям и махнуть рукой на восхищенное: "Ну, Валька, ты даешь!"

Потом прошло и это. Он вырос, стал работать, женился. Они с женой любили друг друга, жизнь была радостна, хороша, и все-таки от прежних детских страхов и попыток пересилить себя осталась неясная, неосознанная тревога. Он вспоминал, как боялся желтого окошка, и как доказывал, что ничего не боится, шагая по крыше, на самом деле, ужасно боясь. Теперь его страшило, что в обыденной жизненной суете он так никогда и не узнает, на что же он способен, и скорее всего, ему так и не удастся совершить поступок, что перебросил бы его с одного полюса на другой - оттуда, где смерть страшна и неизбежна, туда, где не боятся смерти, а жизнью распоряжаются сами.

Эта тревога накатывала редко, больше его волновали заботы о жене тоненькой девочке с темными кудряшками: он помогал ей чертить, делать курсовые проекты. Он любил навещать с женой друзей, у которых был сынишка, и мечтал о своих будущих детях. Ему нравилась размеренная семейная жизнь, в которой каждый вечер - хоть и похож на предыдущий, но спокойный, надежный и счастливый.

То утро был субботним. Оно началось непривычно тихо и поздно - жена уехала на неделю к родителям, и он проснулся один, раздумывая, который может быть час, и надо ли ему подниматься. Хорошо было немного поваляться в постели, зная, что никуда не надо идти, но потом он вспомнил, что пойти все же придется в булочную за хлебом.

Утро оказалось солнечное и обещало приятный и теплый день.

Он шел, помахивая сумкой, высчитывая, через сколько дней приедет жена, и думал, что надо убрать в квартире к ее приезду. Навстречу проходили женщины с сумками, полными продуктов, спешили мальчишки с бидонами молока, и медленно ступали мужчины с картошкой в больших пакетах. Двери магазинов скрипели и хлопали, поминутно открываясь, показывая большие очереди и торопливых продавщиц.

Булочная уже появилась за углом. Оставалось пройти только один дом, пересечь улицу, и он был бы в булочной и купил бы хлеб, пройди он минутами раньше мимо сберкассы в этом единственном, оставшемся до булочной доме.

Впереди шла женщина с большим целлофановым мешком, на вершине которого угрожающе клонился пакет с молоком. Он смотрел на пакет и все думал, как бы сказать женщине, что она сейчас разольет молоко, но так и не успел: пакет шлепнулся на асфальт. Женщина охнула, стараясь подхватить мешок, но рассыпала еще и яблоки. Она начала собирать их, бросаясь от одного к другому, а молочная лужа разливалась все шире и шире. Одно яблоко подкатилось ближе к нему, и он нагнулся, чтобы подобрать его, но вдруг увидел, как из двери, на которой висела вывеска, выскочили двое.

Поделиться с друзьями: