«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин
Шрифт:
Да лих с ним, с серебром. Корф однажды вздумал изобразить величайшее изумление, увидев Надежду Осиповну [50] , втискивающую в узкие двери кареты не в меру отяжелевший стан. Шаль не могла скрыть изменившихся форм, мать должна была вот-вот родить. Взгляд Корфа, слегка откинутая, как бы в замешательстве, фигура его были ужасны.
Мать старела неудержимо, роды изматывали её. Отец же был просто стар. Вообще молодым он отца не помнил. Помнил кудрявого, белокурого, но уже обрюзгшего господина, благоговейно держащего новую французскую книжку, читающего с таким искренним подвыванием, будто сам сочинил или, вернее, сам излил из себя все эти изящные строки. Был ещё и другой образ отца — франт с подпрыгивающей лёгкой походкой, с рукой, бережно оправляющей кок над высоким лбом. Франту не терпелось на улицу, точно так же, как крепостному дядьке Никите.
50
...увидев
В Москве, в его детстве, отец был франт.
И он, стоя у ворот в нерешительности, как бы в оцепенении, почувствовал себя тоже всего-навсего франтом. У которого за спиной могут — и станут непременно! — перешёптываться, хотя стихи его хороши — нет спору!
Он о многих своих стихах знал, что они хороши. Сам знал, без похвал Жуковского и Вяземского [51] . Без снисходительного одобрения Карамзина. Но он числился чиновником десятого класса, и перчатки его казались не так свежи...
51
Вяземский Пётр Андреевич (1792—1878) — князь; поэт, журналист, литературный критик. Один из главных участников литературного общества «Арзамас». В разные годы — чиновник канцелярии Н. Н. Новосильцева в Варшаве, вице-директор департамента внешней торговли, товарищ министра народного просвещения, камергер. Один из близких друзей Пушкина, которого знал ещё ребёнком. Один из первых оценил его талант. К нему обращены многие стихотворения Пушкина. Личное общение и переписка продолжались в течение всей жизни. Как близкий человек, был в курсе событий личной жизни поэта. После дуэли неотлучно пребывал в квартире Пушкина. Принимал участие в посмертном издании «Современника» и Сочинений поэта.
Однако всё вздор: хандра напала на него не из-за перчаток и крика отца по поводу разбитого стакана. С недавних пор он ловил на себе какие-то странные взгляды. Были и разговоры, обрывавшиеся при его появлении. Наконец суть происходящего открылась. Его оклеветали! Клевета оказалась ужасной и ни с чем не сообразной. Оклеветанным так нельзя было жить. А тем более появляться на Невском. Решительно повернувшись, он сделал шаг к парадному, но вдруг расхохотался и крикнул извозчика.
Он взял себе за правило идти навстречу опасности и не мог от этого правила отступить. День выдался пёстрый. Даже само небо разнообразно менялось, то заплывая тучами, то сияя высоким уже солнцем. Но во весь день ему не удалось избавиться от того чувства, с которым вышел из дому. Не удалось избавиться, не удалось напасть на след обидчика, не удалось перехватить столь явственно намекающий взгляд, чтоб иметь предлог потребовать удовлетворения...
Только в конце дня в кондитерской, куда по-детски заглянул за сладким, он услышал:
— Падение нравов приметно. Партер стал клоб, а то и площадь, заметьте, милостивый государь мой. — Тут следовал смешок, не весёлый, скорее горький. — А посреди площади кто? Вития с листком своим, ядом пропитанным. И, смею заметить, чем выше лицо, в кое метят, тем яд гуще...
Он напрягся, поднимая плечи: не о нём ли говорили? Однако эпиграммы в Петербурге и без него умели сочинять, к тому же с особым удовольствием многие чужие ему приписывали.
— Не вынесши из дома строгих правил, что почерпнут они хотя бы у лучших учителей? Но лучшие учителя — где?
— Лоза — лучший учитель, милостивый государь мой.
Он оглянулся на них — бешено: собеседники были стары, так же округло, как у отца, у одного и у другого брюхо выпирало из сюртука, тот же был цвет лица, в глазах — мокренький туманец.
— В партерах сходки, а граф Милорадович оглушён музыкой театральной, между тем гремит иная музыка. — Говоривший приложил руку ковшиком к уху, как бы прислушиваясь.
— Гремит, — сокрушённо подтвердил второй и кивнул в сторону, где, по их представлениям, очевидно, находилась Европа, не успокоенная окончательно хотя бы и силами самого Священного Союза...
Зубы Пушкина продолжали сверкать вызывающе. Действительно, уморительны были эти старики. Где? В кондитерской, облизывая осторожно сладкую от воздушного крема ложку, пытались они отвести душу от зависти, от сожаления по невозвратному, не желая перемен, в какие уже не могли вместиться.
Пушкина они не интересовали. Его интересовал ход вещей. А ход вещей был таков. Кинжалом немецкого студента
Карла Занда был убит реакционер Коцебу, поддержавший чиновника русской иностранной Коллегии Стурдзу в его доносах на вольномыслие немецких университетов. Сам Стурдза еле убежал в Варшаву, потом в Россию.Пушкин тут же написал эпиграмму. Вскоре после истории с Зандом последовало убийство герцога Беррийского, наследника французского престола. Убивший его рабочий Лувель заявил: «Я хотел освободить Францию от злейших врагов её». Пушкин дразнил: в театре, в креслах, показывал портрет Лувеля с надписью? «Урок царям». И смеялся. В смехе же его не было молодого простительного зубоскальства. Смех носил явный оттенок вызова.
Но громче всего прозвучало известие о революции в Испании, Пушкин и это обсуждал с позиций отнюдь не верноподданнических.
...Многие считают: причиной взвинченного состояния поэта и того, что он, как говорится, лез на рожон, была всё-таки сплетня, пущенная Фёдором Толстым по прозвищу Американец [52] .
О том, кто его оклеветал, Пушкин узнал только на юге, в Кишинёве. Ненависть клокотала в нём, когда он ворвался в комнату нового друга своего Алексеева [53] . Губы вспухли, глаза налились кровью. И в этот момент точно угадывалось его африканское происхождение...
52
...сплетня, пущенная Фёдором Толстым по прозвищу Американец. — Толстой Фёдор Иванович (1782—1846) — граф; участник Отечественной войны 1812 г., отставной гвардейский офицер, авантюрист, карточный игрок. Друг П. А. Вяземского, Д. В. Давыдова, К. Н. Батюшкова. Он путешествовал с И. Ф. Крузенштерном и был высажен на Алеутских островах, за что получил прозвище Американец. Л. Н. Толстой, его двоюродный племянник, называл его «необыкновенным, преступным и привлекательным человеком». Пушкин познакомился с Ф. Толстым в 1819 г. В Кишинёве Пушкин узнал, что Толстой участвовал в распространении порочащих его слухов, и ответил на клевету эпиграммой «В жизни мрачной и презренной...». Он даже готовился к дуэли с Толстым и по возвращении из ссылки в Москву в сентябре 1826 г. поручил С. А. Соболевскому (см. коммент. № 141) передать ему вызов. Противников удалось примирить. Позже Толстой был посредником в сватовстве Пушкина, и через него поэт получил ответ Н. Н. Гончаровой на своё предложение.
53
...он ворвался в комнату нового друга своего Алексеева. — Алексеев Николай Степанович (1788—1854) — чиновник особых поручений при генерале И. Н. Инзове. Участник Отечественной войны 1812 г., отставной майор, член кишинёвской масонской ложи «Овидий». Пушкин не прерывал с ним отношений и после отъезда из Кишинёва. К Алексееву обращены стихотворения Пушкина «Приятелю», «Мой милый, как несправедливы...» (1821) и др.
Пистолет был уже с ним и, захлёбываясь, он рассказывал Николаю Степановичу о только что названном обидчике. Руки его дрожали от нетерпения, будто Толстой ждал за порогом. Он и дверь мазанки открыл ногой в том же нетерпении. Пистолет, однако, нёс бережно, лицо закаменело.
Прямо с порога грянул выстрел, Пушкин стоял, прислонясь к притолоке, пот выступил у него на лбу, он вытер его тыльной стороной ладони, перевёл дыхание. Алексеев глянул во двор: там, как и следовало ожидать, никого не оказалось, только куры забились в пыльные кусты. Петух, распустив хвост, с клёкотом отгребая землю, делал вид, что сможет в случае чего защитить свой гарем. Кроме кур да их повелителя, свидетелем выстрела оказались ещё два молдаванина, остановившиеся напротив ворот.
Они медлительно рассматривали двор, акацию, с которой осыпались мелкие веточки, пса, выглянувшего из будки и уже совершенно собравшегося залаять.
Потом двинулись по улице, всё с теми же важноравнодушными лицами. За ними следовало медленно оседающее облако пыли...
Всё в богоспасаемом городе Кишинёве было таким привычным, устоявшимся до одури, что Алексеев чуть не рассмеялся. Однако Пушкин опять целился, непонятно во что, губы были сжаты.
И тут Алексеев заметил: на акации в углу двора пуля отбила кусок старой коры, и смугло выглянула изначальная кожа дерева, будто живая. Будто часть лица, а ещё отбить, так и всё появится.
Алексеев хотел и не смог тронуть друга за плечо, остановить. Теперь в том было одно: холодное удовольствие от своей меткости.
— Лоб истинно медный, — приговаривал Пушкин, опять целясь. — Он у меня запоёт так, что чертям тошно станет. Языком стучать — это тебе не под дулом стоять.
— Позволь, — остановил его Алексеев. — Он, ты сам рассказывал, дуэлянт бесстрашный и жестокий. Скольких к праотцам отправил!
— А я не дамся. Меня так скоро не свалишь.
Наконец несколько успокоившись, он сел на старый ствол порушенного тополя, заменявший в этом убогом дворе скамейку.