Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дмитрий Донской, князь благоверный (3-е изд дополн.)
Шрифт:

Именно такого, считает Карамзин, «тихого, миролюбивого и слабого», как Иван Иванович, князя хану Джанибеку и хотелось видеть во главе беспокойного русского улуса.

Иногда при написании портретов того или иного государственного деятеля Древней Руси наши историки испытывали почти непреодолимые затруднения: слишком мало под рукой материала для того, чтобы вылепить характер, хоть чем-то отличающийся от других. В. О. Ключевский, например, даже сделал из этого вывод, что все московские князья до Ивана III вообще были по природе безлики, «как две капли воды, похожи друг на друга, так что наблюдатель иногда затрудняется решить, кто из них Иван, а кто Василий… они представляются не живыми лицами, даже

не портретами, а скорее манекенами…». Они «не выше и не ниже среднего уровня»… «Это князья без всякого блеска, без признаков как героического, так и нравственного величия».

Огорчённый скупостью летописных и прочих свидетельств о московских князьях, историк незаметно перенёс это огорчение и даже раздражение на самих князей.

Но вернёмся к личности Ивана Красного. Точно ли он был кроток и слаб? Точно ли ханы Золотой Орды стремились сажать на великий владимирский стол наиболее безвольных и тихих русских князей? Точно ли Иван Иванович не отомстил рязанцам по предельному своему миролюбию? Из тех же летописей известно ведь, что бывал он при необходимости и крут, и суров, и неподатлив.

Именно эти грани его характера чётко проступили при взаимоотношениях с новгородцами. Те, как выяснилось, сразу же после смерти князь-Семёна тайно отправили своих послов в Сарай, прося отдать великокняжеский ярлык не Ивану, а суздальско-нижегородскому князю Константину Васильевичу. И в Царьград отрядили послов с жалобой на нового митрополита Алексея. И с литовским великим князем Ольгердом, старым недоброжелателем Москвы, сносились и о чём-то сговаривались. Наконец, наместников великокняжеских от себя выгнали.

И что за народ окаянный эти новгородцы, — брало раздражение Ивана Ивановича, — никакой властью им не угодишь — ни твёрдой, ни доброй! А всё оттого, что ни разу за сто лет не поплясала по ним как следует плеть татарская. Тогда бы реже толклись на людской своей свалке, на вечах на своих, не надрывали бы там глоток с утра до ночи. Свобо-да! Свобо-да!.. Чем им доселе была не свобода? Дань с них берут немалую? Так и со всех берут, даже с самых захудалых, безлапотных тверских да ростовских мужичишек. Разве то дань, что с новгородцев взимается? Они с каждой гривны огрызок за щёку прячут, сундуками все хоромы заставили, так что и гостю ступить негде. И всё недовольны Москвой. Да куда они денутся без Москвы-то в своём скудоумии? Сколько раз им Москва по первой же просьбе помощь посылала — от немца, от шведа, от той же Литвы, с которой нынче шушукаются… Нет, что ни говори, а легкомыслый народ новгородцы, заелись волей-то, упились ею, как балованным мёдом, совесть свою с волховского моста на дно спустили… Ну так что ж! Не хотят по-доброму, можно и по-сильному.

«Кроткий» Иван Иванович велит срочно собирать дружины на Новгород. И не одну московскую. Всех подручных удельных князей со всеми их полками поведёт он к Волхову.

Прослышав о «гневе тяжком» великого князя, о его военных приготовлениях, новгородцы послали за поддержкой к суздальскому Константину и в Тверь. Но Константин Васильевич, только недавно целовавший во Владимире крест Ивану Красному на любовь и согласие, послов новгородских повязал и с собственной стражей отправил в Москву.

Наконец-то дошло до новгородцев, что зарвались крепко. И уж наперёд было ясно, как они теперь себя поведут: начнут виниться в блуднях своих, начнут и серебром греметь. На сей раз, почуяв нешуточную угрозу, снарядили к великому князю степенного посадника и тысяцкого с «дары многими».

Иван извинения и дары принял, наместника с тысяцким строго отчитал за попустительство смутьянам и подстрекателям (как будто и они сами, бестии бородатые, не мутили волховскую воду!). И отправил домой с миром. Не враги ведь, один язык, одна вера, вместе в одном ярме ходят,

хотя шея новгородская от того ярма не очень натёрта, не до крови, как у других. Но лишь бы не галдели там у себя, как дети малые.

Ему и без Новгорода хлопот было теперь достаточно. Вскоре после рязанского разбоя Москва сильно погорела: одних деревянных храмов недосчитали тринадцать. А тут ещё и Александра, жена его, снова понесла.

Кажется, и куда детей рожать в такую-то лютую, безжалостную пору? Но не рожать, так совсем обезлюдеет Русь. Надо, надо заводить детишек, скорбеть о них сердцем, когда болеют, радоваться первой улыбке, первому лепету, топоту босых крошечных ножек по деревянным половицам, выскобленным и вымытым добела.

А мать, как и все матери в её положении, прижмёт иногда первенца к большому своему, тёплому, как печь, животу и шепнёт, чтоб послушал, и он, прислонясь ухом и щекой, точно, слышит отчетливо: что-то там ворочается мягко, а то вдруг застучит, как в стенку кулачком: эй, ты, мол, чего ухо приставил, подслушиваешь? И не страшно, а чудно как-то. И ждёт уже не дождётся, кто это будет у него: братец или сестрица?

Родился Дмитрию брат, и нарекли его, в отца и в деда, Иваном, а для отличия прозвали Малым.

Была и сестра у Дмитрия, звали её Любовью, но у неё вскоре совсем иная жизнь началась, вдали от родительского дома. В 1356 году засватали Любашу литовские сваты за одного из многочисленных внуков Гедимина. Что ж, и с Литвой надо было жить в ладу, хоть и полудикие они, на пни и валуны молятся. А те, что отреклись кое-как от дубовых своих перунов, в вере некрепки: точно пьяных, шатает их то к папе римскому, то к патриарху царьградскому.

Где-то в эти годы — от двух до семи — должны были совершить над Дмитрием особо торжественный обряд княжеских постригов. По издавна заведённому чину мальчику-княжичу в этот день состригали прядь волос на голове и затем, впервые в жизни, при великом стечении народа усаживали верхом на коня. Из женской половины дома, из рук нянек, кормилиц и девок он отдавался теперь на попечение дядьки, бывалого и сведомого во всех занятьях и справах, достойных будущего мужчины и воина.

Это был обряд, видимо, в чём-то сходный с пострижением послушника в монахи. С той разницей, что если в монахи посвящали в строгой обстановке обители, то княжеские постриги превращались в широкое празднество, на которое приезжали князья-родичи с семьями, знатные бояре, дружинники… Не от княжеских ли постригов дошёл и до наших дней обычай стричь новобранцев?

Постриги были для мальчика посвящением в воинский чин. И кто мог сказать из присутствующих, что посвящают его слишком рано?

V

Утро 3 февраля 1356 года надолго запомнилось московскому люду. В синий рассветный час обнаружили посреди пустынной городской площади распростёртого человека. Опознать его труда не составило: всяк знал в лицо тысяцкого Алексея Петровича Босоволкова по прозвищу Хвост. Страшное дело: второй на Москве человек после великого князя и лежит в снегу, уже и остыл.

Скриплые шаги вмиг рассыпались по дворам, по заулкам. Ой, люди, что-то будет — тысяцкого убили!..

Пока созывали старших бояр к Ивану Ивановичу на совет и дознание, в гостиных дворах да в посадских улицах уже само собой, подсказки не ждя, судился тысячегласный суд. Это кому же помешал Алексей Петрович, кому не угодил в чём? Купцам ли? Нет, ничего худого они от него не знали. Чёрному люду? И им грех было жаловаться на своего тысяцкого. Судил по правде, не обдирал до нитки, свою главную заботу — защищать право горожан перед лицом князя и боярства — всегда держал в уме. Может, великому князю был неугоден? Но кто же, как не сам Иван Иванович, утвердил его тысяцким сразу после смерти старшего своего брата!

Поделиться с друзьями: