Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дмитрий Донской. Битва за Святую Русь: трилогия
Шрифт:

Феофан все-таки проверил, проводивши служку, свое добро, пересчитал оставшиеся гривны-новгородки. Все было, однако, цело. Сказанная ему вороватость московитов не оправдалась на этот раз. Даже и хлеб, и глиняный жбан с квасом были приготовлены ему, и блюдо моченой брусницы, что уже и вовсе растрогало мастера.

Утвердивши на божнице икону святого Николы, подарок новгородских изографов, и помолясь, Феофан улегся спать, скинув верхнее платье и сапоги и натянув на себя курчавый мех дорожного овчинного зипуна, с наслаждением вытянувши долгие сухие ноги, порядком промороженные в пути. Было хорошо, тепло и удобно. Свежая, пахнущая рожью солома упруго подавалась усталому телу. Едва мерцал огонек лампады. Утихли к ночи настойчивые топоры, и ветер за стеною уже заводил свою долгую песню, заметая белым морозным искристым покрывалом испакощенное лоно земли.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Наутро все было

бело от выпавшего за ночь снега. Феофан, проспавший с дороги полунощницу, отстоял заутреню с литургией в тесном, срубленном абы как, на время, бревенчатом храме (после сановитых новогородских соборов показалось особенно тесно и темно) и уже готовился идти с братией в трапезную, как захлопотанный служка, отозвавши художника посторонь, повестил, что его зовут и сани уже присланы. Пешком тут, как в Новом Городе, знатные люди не ходили вовсе.

Сани понеслись, виляя, по мерцающему тысячью цветных огоньков снегу, взметая снежные вихри, огибая чьи-то палаты, горы бревен, теса, драни и груды строительного мусора, промчались вдоль высокого тына, заворачивали еще и еще, едва протиснувшись в узости между городовою стеною и церковью, и наконец стали у крыльца невеликой каменной палаты, пристроенной вплоть ко храму.

Слегка разочарованный Феофан — мыслилось, его везут в княжеские терема, — поднялся по кирпичным ступеням и оказался в сводчатом покое, грубо побеленном, видимо, сразу после пожара города. Навстречу ему выступил внимательноглазый, с легкою походкой клирик. Представясь, назвался Федором, игуменом Симонова монастыря, тем самым обманувши и вторую надежду Феофана на встречу с митрополитом Пименом, мановением длани пригласил к столу. Впрочем, соленые рыжики, холодная севрюжина с хреном, горчицею и прочими специями, вяленые снетки и тройная стерляжья уха, за которой последовали каша Сорочинского пшена, сопровожденная заедками, и греческое вино, пироги с морошкою, брусника и сотовый мед скоро и полно примирили проголодавшегося изографа со скромностью встречи, да и игумен Федор, назвавшийся к тому же княжеским духовником, скоро расположил Феофана к себе. Он неплохо владел греческим и оказался достойным собеседником. Живо расспрашивал о Новгороде и его красотах, о ереси стригольников, а также о Константинополе и навычаях василевсов, о предполагаемой унии с латинами, которая больше всего тревожила русичей, о генуэзских фрягах и, словом, не уронил в глазах Феофана чести города, ни достоинства церкви московской. Вчера, бродя по грязной, отстраивавшейся Москве, Феофан, грехом, подумал было, что с отъездом Киприана не осталось и никоторого ученого мужа в этом городе.

Присутствующие за столом спасский архимандрит и два старца больше молчали, приглядываясь к греческому мастеру. Лишь к концу трапезы один из них, с легким прищуром, посетовал, что владыка Киприан, премного хваливший художника, ныне уже сошел с престола, но они ждут, что и новый владыка, Пимен, не станет небрегать рекомыми талантами иконописных дел мастера. Феофан сдержанно поклонился.

Так ли, сяк, но после гостеванья у княжого духовника жизнь Феофанова на Москве наладилась. Он продолжал находиться в той же келье Чудова монастыря (с жильем в недавно выгоревшей и набитой народом Москве было трудно), но у него появились ученики, вновь заработала каменная краскотерка, и уже стругались липовые доски, уже наклеивалась паволока на ковчеги будущих икон для сгоревших иконостасов и боярских божниц, и уже предвкушалось, как тронет он неизбывным чудом начала каждой новой работы разведенные на яйце с пивом краски, как проложит первые бегучие очерки священных фигур по сияющему алебастровому левкасу, придавая безглавой поверхности разом и глубину и смысл, как ощутит вновь и опять то упоительное чувство прикосновения к чуду и легкого страха, которое посещало его всегда, когда он после большого перерыва брался за кисть.

Начали заходить и московские иконописцы, сперва иноки, а там и миряне, живущие на посаде в Занеглименьи. Любовали жадными взорами лазурь и пурпур, осторожно, хоронясь друг друга, выспрашивали о тайнах мастерства (иные не ведали даже, чем алебастровый левкас отличен от мелового), брали в руки "зуб рыбий" — большой моржовый клык, коим Феофан лощил и доводил до блеска поверхность загрунтованных досок. Словом, началась привычная и любимая им работа, и токмо одно было неясно до сих пор: дадут ли ему и когда расписывать заново обгорелые московские храмы? Для него, как и для всякого большого мастера, стенопись была главным делом жизни, а иконные образа — проходной, не столь уже и важной работой, хоть и делал он ее со всем тщанием, выписывая фигуры святых на досках кропотливее, чем на сырой оштукатуренной стене, где надо было спешить записать в один день всю поверхность, подготовленную мастерами. Охра только к сырой обмазке "прилипает",

образуя несмываемый и не растворимый водою красочный слой. Ну и что почетнее для мастера: иконные лики писать или воссоздавать весь мир христианской космогонии на стенах, столбах и сводах храма, знаменующего собою зримый и потусторонний миры, с раем и адом, с изображениями сошествия Святого Духа на апостолов и Страшного суда, со всею священной историей, с подвигами пророков и праведников, с рядами святых воинов и вероучителей, с образами евангелистов в парусах храма и с самим Вседержителем в высокой подкупольной глубине!

Свою судьбу и работу свою мерил Феофан не чем иным, как количеством расписанных им церквей, и потому днешний труд рассматривал токмо подготовкою к тому важнейшему и славнейшему, сходному с подвигами христианских праведников, что, увы, зависело от решения нынешнего митрополита Московского Пимена. Тем паче, пока его даже к восстановлению каменного храма Чуда Архангела Михаила, возведенного еще при митрополите Алексии, не приглашали.

Изографы на Москве имелись нарочитые, но как-то со сторон, все более приезжие из иных градов, укоренившиеся здесь суздальцы и вол од имерцы, даже тверичи, подчас со своим навычаем и пошибом, и потому отнюдь не совокуплявшиеся воедино и не составлявшие, как в Новгороде, своей живописной школы, узнаваемой едва ли не в каждом написанном ими образе. В этом тоже была, как понял Феофан, "столичность" Москвы, а вместе и сравнительная молодость города.

Приходили бояре. Стояли, в долгой узорной сряде, взирали, как пишет художник. Заказывая образ, осторожно выспрашивали о цене. Все строились, и серебра было мало у всех.

Однажды явился бело-румяный, в каштановой бороде, молодой дородный красавец. Щурясь, обозрел работу, бросил слово-два, по которым прояснело, что в письме иконном добрый знаток, сказал:

— Мечтаешь, поди, церкву расписать? — воздохнул. — Горе вот, погорела Москва!

Феофан кинул глазом. Гость вольно ходил по горнице. Полы распахнутого, травами шитого палевого рытого бархата опашня почти задевали стоящие у стен иконы. Сапоги, востроносые, цветные, на высоких красных каблуках, верно татарские, булгарской работы, точно и смело печатали шаг. Москвичи-подмастерья словно пришипились, раздались по углам. Два краснорожих молодца в алом сукне и с узорным железом в руках, что вошли с гостем, замерли у двери.

— Из Царьграда? — вопросил вельможный красавец. Феофан кивнул. — Новый терем рублю, — пояснил гость, — сожгали ордынцы! А мечтаю, на то лето, каменный класть. Дак ты, тово, распишешь ле?

Феофан, все не понимая, кто перед ним, опять неспешно склонил голову.

— Поглянь место, тово! — повелительно предложил гость и, не сожидая согласия Феофанова, пошел к двери. Только тут посунувшийся к нему подручный шепнул изографу:

— Брат великого князя, двоюродник! Воевода! Владимир Андреич, сам!

Феофан накинул зипун, опоясался. На улице ждал расписной возок со слюдяными оконцами, обитый изнутри волчьим мехом. Серпухов-ский князь плюхнулся на сиденье, разбросав ноги в щегольских сапогах, мастеру указал долонью супротив себя:

— Садись!

До речной стены можно бы было пройти и пешком; впрочем, Феофан уже начал привыкать к тому, что знатные люди тут пешком не ходили.

Новорубленый княжеский терем стоял за Соборной площадью на самом взлобке берега, и из окон в чистых прозрачных слюдяных оконницах широко смотрелось заречье с садами и теремами, оснеженным полем, пересеченным струями дорог и окаймленным синими лесами в седой морозной дымке.

— Вон тамо — Орда! — сказал князь, воздохнув и без обычной улыбки своей указывая на заречную, уходящую вдаль, разъезженную дожелта дорогу. Помолчал, присовокупил: — Так и зовут в народе — Ордынка! Вишь, разбили было бусурман, а ноне опыть платим дани-выходы… Тох-амыша етого кто и знал? Брат ноне сына в Орду посылает… Ну! Прошу к столу, моих хлеба-соли отведать! — перебил он сам себя, вновь расплываясь в незаботных улыбках.

Слуги, стремглав, уже накрывали столы.

— Вот эдак-то станет и камянный терем! Дак на той-то стене, прямь окон, град Московской ты мне изобрази! К той поре и отстроят, узришь, сколь красовит город!

Князь явно гордился той уничтоженною и теперь упрямо восстающею из пепла Москвой.

После обильной трапезы с дичиной и разнообразным печевом (пост еще не наступил) Владимир Андреич, обтирая усы и бороду тканым рушником, вновь глянул пристально в очи Феофану — до того балагурил с сотрапезниками, боярами и послужильцами своего двора, как понял изограф, — и посмотрел строго, ставши на миг много старше своих лет:

— Дак помни, мастер! Удоволишь, осыплю добром. А пока — вот тебе в залог! Дабы не забывал меня! — Румяные уста князя опять тронула озорная усмешка, когда передавал изографу, снявши с руки, массивное серебряное кольцо с камнем ясписом.

Поделиться с друзьями: