Дмитрий Донской. Битва за Святую Русь: трилогия
Шрифт:
Сергий улыбнулся медленной усталой улыбкою:
— Человек я, старая! Такой же, как и прочие. И достоит мне прияти от Господа то, что надлежит по разумению Всевышнего.
— А травами лечишь! — не уступила старуха.
— Лечу, — признался Сергий.
Та пожевала губами, опять подумала. "То-то!" — произнесла и пошла-покатилась клубочком по дороге, уже издали крикнув:
— Прощай! Князю Митрию поклонись от меня!
"И об этом ведает!" — невольно покачал головою Сергий. Прихмурясь, поглядел ей вслед. Призывая всех и вся к миру и единению, не должно ли и на древние, из веков, поверья взглянуть более добрым оком? Единство в многообразии! Вот символ православия в противность грубой католической нетерпимости. В сем наша сила! Но в сем же возможна и слабость, егда и ежели угаснет в языке русском энергия действования…
Непривычные, странные мысли
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
В Москве в этот раз царила растерянность. Сергия принимали излишне суетливо. На его прямые вопрошания часто не следовало столь же прямых ответов, люди юлили и словно бы прятались от него. Кремник, впрочем, стоял уже полностью залеченный, обновленный, с цветными прапорами на шатрах. Свежо и молодо гляделись недавно срубленные хоромы знати с мохнатою опушкою кровель, с затейливою резьбою на воротах, с хороводом узорных дымников над кровлями, поблескивающие слюдою оконниц, украшенные росписью, чеканною медью и узорным железом. И уже отмытые от копоти и вновь побеленные, празднично сияли среди бревенчатого хоромного изобилия каменные московские храмы, круглились закомарами, простроченные точно кружевом поясами белокаменной и изразчатой рези. И ежели не думать, не знать о пустых сундуках и отощавших бертьяницах, то и вовсе можно бы было почесть Москву побогатевшею и воскрешенной наново. И в платьях знати, когда собрались к торжественному событию в собор, не виделось въяве печатей днешного оскудения. И только уже во время пира, по почти полному отсутствию серебра на столе, узрелось, что и праздник сей, затеянный великим князем, дабы не уронить достоинства своего, устроен и оснащен с напряжением великим.
Младенец был живой, крепкий. Евдокия рожала князю хороших детей. В крещальне, опущенный в купель, он едва пискнул, больше кряхтел и отдувался, а помазанный миром, успокоился тотчас, зачмокал, требуя грудь.
Все было пристойно, прилепо, и Евдокия гляделась здоровою, почти уже оправившеюся от родов. Но Дмитрий на этот раз почти испугал Сергия. Он еще потолстел, под глазами явились отечные мешки, и в лице князя, когда сели вдвоем в покое укромном, обнажилось жалкое, почти как у больной собаки, — князь был сломлен. Следовало его ободрить, и Сергий долго и тихо говорил Дмитрию слова утешения, сказывал о суедневном, простом и только после уже, на прямой и настойчивый вопрос великого князя, высказал то, что долило его, еще когда шел по дороге от Маковца на Москву, что князь был не прав, изначально не прав в ссоре своей с князем Олегом, и потому Господь не одобрил нынешнего похода московских ратей.
— Володимер Андреич воевода добрый. Неможно его укорить какою оплошкою. Ведаешь то, княже, и сам! Русичам, однако, уже не достоит сражатися друг со другом. Надобно соборное единение, не то коли не татары, дак латины, та же Литва, покончат и с Русью, и с верою православной, и с памятью пращуров твоих! Повиждь и помысли о князьях из рода твоего, прилагавших труд свой, дабы созидать и одержать эту землю! Ты, князь, в ответе за всех упокоившихся в земле, и пред всеми ныне живущими и еще не рожденными тоже! Ты обязан хранить землю и язык, сущий на ней! И теперь, ныне, охапив великое княжение Володимирское в руку свою, ты, князь, в ответе за каждого русича и не русича тоже, за мерю, мордву, чудь, за каждого смерда, за женку, уведенную в полон, за сгоревший дом и слезу дитячью. Пред лицом хищного ворога, в днеш-нем состоянии, не должно вам с Олегом затеивать новой свары. Уймись! Охолонь! Пойми свою вину и искупи ее любовью к ближнему своему, ибо нынче ближние для тебя — вся земля русичей!
Дмитрий слушал, свеся голову на грудь. Поднял тяжелые глаза. Гнева в них не было, была печаль.
— Молись
за меня, отче Сергий! — токмо и ответил он Маковецкому игумену, тяжело подымаясь с лавки и становясь на колени, дабы принять благословление преподобного…Уходя из Москвы, Сергий уже знал, что князь непременно пошлет за ним, дабы уладить свои мирские труд ноты.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
До осени шли пересылки с Олегом, но рязанский володетель не давал мира Дмитрию, требуя все новых и новых уступок. Полон пришлось выкупать, совсем истощивши казну. Бояре упорно ездили взад-вперед, стараясь задобрить Олега и заключить столь надобный для Москвы мир, но все уезжали с пустом. Рязанский князь мира Дмитрию не давал. От западных земель текли слухи о новой моровой язве, надвигающейся на Русь. Из Константинополя не было ни вести, ни навести.
От сына из Орды — тоже. Поговаривали, пока еще шепотом, что княжича держит у себя Тохтамыш потому, что так-де хочет Федор Свибл, невзлюбивший наследника и ревнующий его уморить в Орде. Ослабу сил у великого князя нынче замечали уже многие, и потому неизбежно, хотя и невестимо, неслышимо до поры, вставал вопрос о воспреемнике вышней власти.
Подошла жатва хлебов. Проходил август, затем сентябрь. Леса и рощи разукрасились черленью, багрянцем и золотом увядания. Дмитрий (к осени ему стало лучше) понял наконец, что боярская посольская волокита ничего не содеет, кроме вящего посрамления Москвы, и послал за Сергием. Не сам один посылал, решали Малою думою государевой.
Сидели в этот раз в верхних горницах, с выставленными ради прохлады окошками. Здесь хорошо продувало и видна была, по-над дощатыми кровлями стены, вся заречная сторона. Иван Мороз взглядывал на великого князя с беспокойством: сильно огрузнел Митрий Иваныч и ликом припухл, отечен — нехорошо! И сидит тяжело, ссутулясь, словно чуя тяготу распухшего чрева. И видом — не скажешь, что нету еще и сорока летов. Много старше кажет великий князь!
Матвей Федорыч Бяконтов потупился тоже, покусывает, по привычке своей, жует конец бороды, думает тяжко. Давешнее посольство Александра Плещея ничем окончило, стыдом окончило, правду сказать. И Акинфичи ничего не сумели, не смогли, и Зерновы отступились тоже… Федора Кошку вызывать из Орды? Дак без его и тамо непорядня пойдет!
— Съезди-ко ты, Тимофей, — оборачивает Иван Мороз взор к Тимофею Василичу Вельяминову. Но тот безнадежно и бессильно машет рукой.
Семен Кобылий и Федор Сабур тупо молчат.
Пятеро бояр не могут подать дельного совета великому князю Московскому. Не след было посылать воев на князя Олега, дак содеянного не воротишь.
— Был бы жив батько Олексей! — произносит, со вздохом, Матвей Бяконтов.
Князь, доселе молча глядевший в окно на далекие синеющие леса заречья, тут, пошевелясь, боковым зраком, не поворачивая толстую шею, взглядывает на боярина. Прохладный, полный лесных и полевых запахов ветер овеивает ему чело. И мысли текут как облака над землею, бессильные, далекие, уходящие за туманный окоем. Батько Олексей, верно, измыслил бы какое спасенье княжеству. Да где… И кто? Сергий разве?
— Сергия прошать! — произносит он вслух. И в то же мгновение — верно, подумали враз и об одном — трое бояр произносят согласно то же самое имя: "Сергий!" И, произнеся, чуть ошалело смотрят друг на друга. Ежели кто возможет из духовных склонить Олега к миру, то никто иной, кроме троицкого игумена.
Иван Мороз, переглянувшись еще раз с Бяконтовым и Вельяминовым (Зернов с Кобылиным под его взглядом оба согласно и молча склоняют головы), оборачивает проясневшее чело в сторону князя. Дмитрий сидит большой, толстый, с отечными мешками в подглазьях, но тяжелые длани, доселе бессильно брошенные в колени, ожили, крепко сжимают теперь резное, рыбьего зуба, навершие трости. Завел ходить с тростью нынешнею зимой, как занемог и раза два падал, едва не скатился с лестницы, — не держали ноги. О Сергии не думал допрежь, сказалось само, но когда сказалось уже, понял: единая надежда нынешняя — в нем!
Так вот и было решено, и Федор Симоновский в недолгом времени отправился на Маковец, призывать дядю вновь к земному служению, о чем, впрочем, дивный старец уже знал, уведал зараныпе ни от кого иного, уведал внутренним наитьем своим.
Уведал, знал, согласил, не спорил и с Федором, но телесная слабость держала. Застуженные во младости ноги этой осенью совсем отказывались служить. И долгих трудов, и долгих переговоров стоило убедить преподобного отступить, в сей час великой нужи московской, от правила своего непременного — пешего, вослед апостолам, хождения по земле и воспользоваться княжеским возком.