Дмитрий Донской
Шрифт:
Но видел он и еще один закон, тоже, казалось ему, не менее благой, и имя ему было разность. Все на свете разнилось и различествовало: звезда от звезды, птица от птицы, семя от семени, плод от плода, язык от языка, народ от народа, старый от малого, мужеск пол от женска, мирянин от инока, князь от боярина, купец от смерда. И не зря ведь, не напрасно разнилось, но для взаимной нужности, для вящей красы мира.
Эти-то равность и разность были как два полных до верху водоноса на коромысле — удобно и нетяжело нести хоть в гору, хоть под гору. Но если убывала равность, начинало возмущаться естество людское. И если нарушалась разность, оно же протестовало. Все неживое и живое стремилось
Василий Вельяминов хотел уравняться с Дмитрием не только в силе власти, но и в родовой ее преемственности, и это не могло не беспокоить великого князя. Они не должны, не имеют права быть ровней, ибо тогда разрушится единство земной власти. Преступая разность, покойный тысяцкий преступал и равность: на целую голову поднялся он над другими боярами княжого совета.
Дед Дмитрия, Иван Данилович, оставил по себе благодарную память в московском боярстве — он его сплотил вокруг себя, наделил добром и службой в меру каждого, завещал потомкам своим беречь и поощрять боярских детей, памятовать: крепки бояре — крепки и ратники, крепко и крестьянство. Но и за боярами послеживай, княже, чтоб не грабили своих холопов, чтоб друг перед другом не завышались сильно, плодя зависти и раздоры.
Вельяминовы ныне очень уж завысились — это не одного Дмитрия обижало и беспокоило. Отдать сейчас тысяцкое кормило Ивану — значит еще поощрить вельяминовский запышливый разгон. Потачка такая чревата смутами в самом ближайшем великокняжеском окружении.
Видимо, Дмитрий учитывал и какие-то личные свойства своего двоюродного брата Ивана — свойства, которые, кстати, не замедлили проявиться, как лишь тот узнал, что ему в наследственном звании отказано.
Поступок великого князя был неожиданностью, почти вызывающей, и не для одного лишь Вельяминова-сына. Дмитрий не просто отказал ему, как таковому, он упразднял отныне на Москве... саму должность тысяцкого. Впечатление было, как если бы кто взял да и срыл за ночь, разобрав до основания, одну из воротных башен Кремля, а на пустом месте наспех соорудил тын из ольховых жердей.
Но впечатление впечатлением, а у Дмитрия все, оказывается, было продумано до тонкостей. Часть полномочий городского головы переходила к вновь учреждаемому наместнику Москвы — такому же чиновнику, какие сидят по всем иным великим и малым городам Белого княжения. Другую часть правомочий тысяцкого Дмитрий оставлял за собой лично.
Необычность нововведения смутила многих и в городе и на посадах. Дело не только в привычке, которая круто ломалась. Вельяминовы — род большой: братья, сыновья покойного, куча боковой родни. Обида хоть и косвенно, а задела каждого. Задела она и всяческих доброхотов и приятелей семейства, связанных с покойником большей или меньшей корыстью. Резкость великокняжеского определения могла смутить и тех бояр, кто не кумился с Вельяминовыми. Устойчивость бытовых и гражданских преимуществ, переходящих из рода в род, ценилась в этой среде очень высоко. А вдруг молодой князь, почуяв свободу от длительной дядиной опеки, начнет ломать иные порядки, ломиться на иные дворы?
Иван Вельяминов не просто оскорбился — он оскорбился непереносимо. Чем больше его жалели, чем искренней ему сочувствовали, тем сильнее разгоралось в нем ретивое. О смирении не могло быть и речи. Он был по крови тысяцкий, он не желал быть просто одним из московских бояр. Он мог быть только первенствующим боярином Москвы, не уступающим по могуществу власти своему братану и сверстнику, которому повезло родиться в княжеской колыбели и которому стать великим князем московским и владимирским помогал не кто иной, как Василий Васильевич Вельяминов.
А если ему, Ивану, не бывать тысяцким, то еще поглядеть надо, останется ли Дмитрий великим князем!
II
Над Москвой истаивал сытный дух масленой седмицы 1375 года. Минувшим летом снова был мор в людях и падеж скота, к тому же выдалось великое бездождие, хлебов недобрали. И все-таки к празднику прикоплено пшеничной мучицы и животного
маслица, чтоб проводить его по-доброму, как встарь заведено.В эти дни Дмитрия Ивановича расстроило известие об исчезновении Ивана Вельяминова. Самовольно и тайно отъехал из Москвы обиженный боярин. Знать бы, куда подался и с чем?.. В тот же час, докладывали купцы, Некомат исчез — тароватый гость-сурожанин, то ли грек, то ли генуэзец, но уж наверняка ордынский соглядатай. Если бежали они по обоюдному сговору, то, ничего не скажешь, парочка подобралась знатная.
Не порадовало и следующее о них донесение: след беглецов оборвался у ворот Твери. Как-то поведет себя князь Михаил Александрович?
Исход Литовщины как будто угомонил наконец гордого тверича. С Москвою ныне мир, и сын Михаила, немало прождавший на митрополичьем дворе, пока отец соберется его выкупить, вот уже год, как вернулся под отчий кров. Но мир по нынешним временам как зыбкий сон: неведомо, что может в следующий миг померещиться. А вне русских пределов спокойно ли? Мамай, слыхать, непрестанно поносит и честит Дмитрия Ивановича: обещал-де Митька дань платить ежегодно, а едва один разок собрал по отъезде из Орды; да еще и на Оке стоял всей силой, угрожая Мамаевым воеводам; если б не моровое поветрие прошлого года, не скудость подножных кормов, Мамай был бы уже в Москве со многими тьмами войска и отодрал за уши молодого обманщика... Словом, полное размирье с Мамаем, того и жди, снова кинет он ярлык тверичу.
А незадолго до бегства Вельяминова прискакал в Москву кашинский князь Василий, внук покойного Василия Михайловича. Родовой удел у него отнят, а сам принужден жить под надзором в Твери, откуда теперь и выскользнул с великим трудом. Вельяминов жалобы кашинца сам слышал, как слышал он и слова, которыми того в Кремле утешали и подбадривали. И вообще он знает много, чересчур даже много подробностей московской политики и мало ли что может выболтать со зла. В кои-то веки слыхано, чтоб переметывались к тверичу московские бояра, и вот такой подарочек.
Известно, боярин — лицо вольное, разонравился ему один хозяин, может открыто уходить к другому со всем скарбом, со всей дружиной, недаром и в любом междукняжеском договоре пишется непременное: «а бояром и слугам волным воля». Но исчезнуть втихомолку, не сняв с себя при свидетелях крестоцеловальный обет, — это уже измена низкая, повадка ползучего гада!
Измена!..
Слово это, пахнущее куплей и продажей, выгодной сделкой, больно хлестануло по самолюбию всех Вельяминовых, которые поспешили откреститься от предателя. Возбудились горячие толки и в прочих боярских семьях. Нет греха для честного слуги и воина постыдней измены! И что рассчитывает получить Иван за иудин свой подвиг?
Рассчитывал он на многое. В Твери — не скупясь, с размахом — уже делили Русь наново: великое Белое княжение — господину Михаилу Александровичу! Вельяминову — чины высокие, волости богатые, Некомату — открытая дорога в меховые и медвяные русские заказники... Под стать один другому подобрались сообщники — сговорясь, киселей не разводили. Тем же великим постом оба перебежчика подались в Орду к Мамаю с обещанием не возвращаться в Тверь без великого ярлыка. Михаил подождал немного и, как только получил весть, что его новые слуги благополучно миновали великокняжеские заставы, отбыл в Литву — к сестре и зятю. Может, и напоследок пособит ему старый литовец? Случай-то верный и вряд ли такой еще представится. Ольгерд по обыкновению был невозмутим, непроницаем. Тверич не загостился в Вильно, распирало любопытство: Некомат поклялся быть назад к середине лета.
И не обманул купчина! 14 июля, как по-писаному, его насад приткнулся к тверской пристани. Вместе с Некоматом на берег выбрался посол от Мамая прозвищем Ачихожа. Сердце Михаила Александровича толкнулось сильно, как давеча нос лодки об измочаленную доску. Привезли!.. Великий ярлык снова вернулся на свою тверскую отчизну. И отныне — навсегда! А Иван Вельяминов где же?.. Он пока в Орде остался — киличеем Великой Твери, доверенным лицом великого князя владимирского Михаила Александровича... Мамай обещал: помогу своему верному улуснику Михаилу против Митьки.