Дмитрий Донской
Шрифт:
– А он те как сказал?
– Как было, так и сказал. Изломали, мол, его, трое рязанцев; про нас пытали. А ты согнал, а его отходил.
– Правильно дед сказал. Прощай, Щап.
Кирилл, уже с коня, спросил:
– Пироги-то жирны ль выпек?
– Одна беда. Едоков набралось много.
– А ты мне тем грозил! А рязанцев не жди. Сиди тут вспокой.
– По тебе видать: кого толкнешь, далеко откатится. Слышь-ка!
– Ну-ка?
– Может, на них есть что? Я б сходил снять.
– Ничего нету.
Щап покорился:
– Твоего мне не
– Не надо и мне твоего. Будь здоров. – Вертайся, коли надо будет.
– Вернусь.
Днем выбраться из лесных троп оказалось трудней, чем ночью забрести сюда. Пришлось слезть с коня. Но к полдню выбрался и, разбирая путь по вершинам деревьев, вышел на Рязанскую просеку.
Глава 19
МАМАЙ
Степи тянулись далеко вокруг. По холмам брели стада, и по степям растекался, как пыль, ласковый напев пастушьих дудок.
Осень дула с севера прохладой и порой гнала понизу серые облака.
В степи шли караваны – на юг к Каспию, на юго-восток к Бухаре, на восток в Китай, на юго-запад к генуэзцам в Кафу.
Верблюды смотрели на мир с высоты запрокинутых голов, надменно и равнодушно. Набитые осенним жиром горбы стояли высоко. А ветер раздувал бурые гривы, шерсть покрылась соломой и пылью. Зеленая слюна тянулась из пустых ртов. День вечерел. Был тот час, когда каждая тень отчетлива и густа, когда земля становится выпуклой, яркой, золотистой.
Степи тянулись далеко вокруг Сарая. Но сам город мирно покоился в тени садов. Мирно текли ручьи под деревьями, и в зелени сверкали алые платья татарок.
Мамай эти дни проводил в пригородном саду.
Окрест слышно было, как вспыхивали песни, как глухой стук бубна отбивал ритм напева. Спелые плоды, дар оседлой жизни, радовали кочевников, сменивших плеть на заступ.
В тени ветвей, у водоема, обложенного голубым камнем, на ломаных узорах ковра лежала шахматная доска, и генуэзец Бернаба обдумывал: выгодно ли воспользоваться правом короля на конный ход?
Единожды в игре, если король не уходил за башню, если король оказывался перед открытым полем, у него было право вскочить на коня, совершить налет на врага. Но, раз проявив робость, зайдя под защиту башен, король лишался права на этот внезапный ход. Это правило вместе с шахматами завезли в Сарай из Ирана.
Бернаба раздумывал:
"Не лучше ли скрыться в башне, нежели рисковать, хотя и сбив вражеского слона?"
Белое узкое лицо, втиснутое в черный мех бороды, слегка вытянулось, дергался глаз – дурная привычка. Палец медленно полз к доске.
Но Мамай сквозь узкую щель глаз смотрел твердо. На круглом маленьком носу шевелились большие ноздри. Жидкая светлая борода вздрагивала; следя за генуэзцем, он улыбался одной стороной рта.
Разрисованная иранским мастером, просторная доска звякнула подвешенными изнутри колокольчиками: это король Бернабы скрылся в башню.
Мамай свободно вздохнул и тотчас пригрозил королю конницей.
Выточенные китайским резчиком, костяные
воины снова замерли: Бернаба тщательно обдумывал каждый ход. Мамай отвечал сразу.Туфля, расшитая золотом, сползла с поджатой ноги, и обнажилась пятка, окрашенная киноварью. Мамай, затаившись, снова ждал генуэзца.
Халат из плотного самаркандского шелка туго обтягивал мальчишеское тельце Мамая. Голова была тщательно выбрита, но борода огорчала – светла, редка. А в иранских рисунках так округлы и густы бороды ханов, так круглы глаза, так узки ладони. У Мамая же ладони, натертые, как и пятки, алой хной, круглы, а не узки, как хотелось бы ему. И Мамай все еще не хан, как хотелось бы Мамаю.
Темник, хозяин войск, он распоряжался ханами, он сменял их одного за другим, но всякий хан норовил распоряжаться темником.
Шестнадцать лет прошло, как зарезали хана Хадыря. Это Мамаю удалось, но стать ханом не удалось. Мамай поставил Абдуллу, но пришлось и этого прирезать. Поставил Магомет-Султана, но пришлось придушить и Магомета.
Невозможным оказалось вырезать всех, кто имел на ханство право. Нужен был хороший поход, свежая слава и новая дерзость, чтобы наконец-то сделаться ханом.
Бернаба тихо шептал какие-то стихи. Они разговаривали по-персидски.
Мамаю плохо давался этот язык. Он не всегда понимал смысл стихов и скрывал презрение к Бернабе, когда тот восхищался кем-нибудь из поэтов. – Слова подобраны хорошо, но смысл их темен! – говорил Мамай.
В ответ Бернаба молчал, но лоб его покрывался румянцем и глаза становились узки. В это время он прятал свой взгляд от глаз Мамая.
А Мамай и не старался любить стихи: любить их было обязанностью Бернабы, как обязанностью раба Абду-Рауфа – чистить Мамаева коня, как обязанностью раба Клима – готовить еду. "Если есть слуга, который умеет любить стихи, незачем это делать князю!" – так размышлял Мамай. Сколько еще дней оставалось ждать до новых рабов? Бегич приведет ему их.
День клонился к вечеру. Где-то ухали бубны, переплетаясь с песнями.
Откуда-то проходил караван, и верблюды ревели под картавый звон тяжелого бубенца.
Гуще становился аромат цветов. Их привезли из Турана, как три года назад из Кафы привезли Бернабу, а ковры – из Персии, а ароматные дыни – из Шемахи. Водоем облицован искусным каменотесом из Бухары. Сад разбит садовниками – рабами из Мерва. Скоро из Москвы Бегич приведет голубоглазых пленниц.
Бернаба сделал неосторожный ход.
– Шах! – вскрикнул Мамай.
Бернаба отступил.
– Смерть! – поставил ферзя Мамай с такой силой, что колокольчики долго не умолкали внутри доски.
Калитка распахнулась. В сад ворвались пыльные, оборванные воины.
По садам замолкали бубны, обрывались песни.
Воины неподвижно остановились, уткнув глаза в землю. Так не извещают о победе!
– Не может быть! – тихо сказал Мамай.
Один из оборванных воинов поднял лицо, покрытое пылью. Да это князь Таш-бек, правнук Чингиза.