Дмитрий Писарев. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:
“Сторонники “Русского слова”, – пишет А. М. Скабичевский, – превратившегося в 1867 году в “Дело”, говорили, что, перейдя в “Отечественные записки”, Писарев совсем перестал быть прежним Писаревым, увял и обесцветился. Но это было одно пустое злоречие. Если и в самом деле последние три года жизни Писарева не ознаменовались никаким ярким проявлением его таланта, то какие бы обстоятельства ни были причиною этого, во всяком случае переход в “Отечественные записки” был тут ни при чем. Сильно сомневаюсь я, чтобы Благосветлов мог иметь на Писарева какое бы то ни было вдохновляющее влияние, а что платил он ему за статьи, составлявшие главную силу и украшение “Русского слова”, возмутительно мало и скаредно, этого никто не оспорит. “Отечественные записки”, обещая Писареву не в пример большее материальное обеспечение, в то же время предоставляли полный простор для его пера. Он мог быть спокоен, что каждая статья его, что бы он ни написал, будет с радостью принята.
Но правда и то, что, несмотря на все это, Писареву все-таки в “Отечественных записках” было не по себе, и это очень понятно. В “Русском слове” его хотя и обсчитывали, но за ним все-таки ухаживали, устраивали нарочно для него карточные вечера “по маленькой”, смотрели на него снизу вверх, и он рядом с прочими сотрудниками чувствовал себя великаном среди пигмеев. В “Отечественных записках” перед
– В другой раз, – продолжает А. М. Скабичевский, – я встретил Писарева в редакции “Отечественных записок” в один из понедельников, когда члены редакции и сотрудники собирались обыкновенно от двух до четырех часов, весною в апреле или мае 1868 года. Он влетел в редакцию на этот раз такой веселый и оживленный, каким я его давно не видел. “Должно быть, – подумал я невольно, – он дождался праздника своей любви!” Пришел он с целью проститься перед своим отъездом на лето в Дуббельн на морские купанья. Восторженное расположение духа его, “сияние”, как он сам выражался о подобных моментах своей жизни, еще более просияло, когда вошла в редакцию совершенно незнакомая ему девушка с большим поясным фотографическим портретом его и, узнав подлинник, подошла к нему с робкой просьбой подписаться под портретом, что Писарев тотчас же, конечно, охотно исполнил. Самолюбие его, естественно, было польщено этим проявлением собственной популярности, тем более что произошло оно на глазах людей, перед которыми Писареву особенно важно было заявить о себе. В этом отношении, надо правду сказать, поклонница его не могла избрать более счастливого момента для того дела, с которым явилась к Писареву. Кто она? Жива ли? И если жива, где она? Помнит ли этот эпизод в своей жизни? Во всяком случае, большое ей спасибо за то, что она доставила лишнее светлое мгновенье человеку, который вполне заслужил такого почета, какой она ему оказала.
Думал ли я в то время, что вижу Писарева в последний раз? В то же лето его не стало. Он, как известно, утонул, купаясь в море, в Дуббельне, где проводил лето. Замечателен в этом отношении тяготевший над ним фатум: три раза в своей жизни он подвергался опасности утонуть. В первый раз он едва не утонул в детстве, купаясь в речке, в деревне на своей родине, – его вытащил уже полумертвого мужик. Во второй раз он подвергся опасности утонуть, будучи на первом курсе университета. Известно, что в университет он поступил очень рано – пятнадцатилетним мальчиком. И вот такой студент-отрок однажды весною, незадолго до вскрытия Невы, шел через нее, и вздумалось ему испробовать прочность льда, затянувшего тонким слоем те продольные полыньи, какие весною устраиваются для предстоящей разводки мостов. Он ступил обеими ногами в полынью и тотчас же провалился по горло. И опять-таки явился на помощь спасительный мужик, шедший сзади, и вытащил барина за воротник пальто.
На третий раз, в Дуббельне, спасительного мужика не оказалось. Замечательно, что в то время как другие тонут, оттого что не умеют плавать, Писарев, напротив, обязан своей смертью именно тому, что был слишком хороший и отважный пловец. Вот как произошла печальная катастрофа, как мне передавали потом близкие люди Писарева, жившие с ним в Дуббельне. Купальное место, где брал морские ванны Писарев, было расположено так, что с берега на некоторое расстояние было мелко; затем следовал глубокий фарватер. За ним – мель; далее – опять глубокое место, опять мель. Будучи хорошим пловцом, Писарев, таким образом, переплывал два или три фарватера, отдыхая на каждой промежуточной мели. Так случилось и на этот раз: судя по тому, где было найдено его тело, можно заключить, что он благополучно переплыл два глубоких места, а в третьем утонул, – вследствие ли нервного удара или судорог – осталось покрытым мраком неизвестности. Он пошел купаться один; место, где он купался, было пустынное, и в то же время он так далеко уплыл, что никто не заметил, когда он погрузился в воду. Лишь продолжительное отсутствие его возбудило тревогу в близких; начались поиски, причем тело его было найдено и вынуто из воды рыбаками по прошествии многих часов после несчастья. Это был вполне уже бездыханный труп, и о спасении жизни утопающего нечего было и думать. Таинственная смерть Писарева не замедлила возбудить массу нелепейших слухов и сплетен в литературных кружках. Так, например, и до сих пор многие подозревают, что Писарев сознательно наложил на себя руки, умышленно утопился. Но это подозрение лишено всяких оснований. Правда, что после психической болезни в студенческие годы, от которой Писарев лечился в больнице Штейна, у него оставались на всю жизнь некоторые признаки психической ненормальности. Он вполне оправдывал в этом отношении теорию Ломброзо, что гении и талантливые люди по самой природе своей – люди психически больные. Но ненормальности эти имели самый невинный характер, выражаясь лишь в минутных страстностях и чудачествах всякого рода. То, например, вдруг ни с того ни с сего, бросив спешную работу, увлекался он ребяческим занятием раскрашиванья красками политипажей в книгах; то, отправляясь летом в деревню, заказывал портному летнюю пару из ситца ярких колеров, из каких деревенские бабы шьют сарафаны. По выходе из крепости Писарев пришел в крайне возбужденное состояние, выразившееся рядом совершенно несообразных поступков: за обедом, например, в одном доме, кажется, у Благосветлова, он смешал на одну тарелку все кушанья и ел эту мешанину, начал вдруг раздеваться в обществе и т. п. Но это скоро прошло, и Писарев, быстро освоившись со свободою, вошел в свою колею. Но при всех этих чудачествах никогда не был он подвержен мрачной меланхолии, пессимизму, отчаянию. В общем, настроение духа его было всегда полно жизнерадостного сознания своих богатых сил, таланта и популярности. Сиял он, уезжая в Дуббельн “для поправления расшатанных нервов”, как он объяснял выбор дачной местности, сиял и в день смерти. По крайней мере, по достоверным сведениям, какие я имею, отправляясь купаться, он был особенно весел, оживлен и доволен собою и всем окружавшим его, одним словом, пил с наслаждением полную чашу жизни”.
Он умер 4 июля 1868 года.
Писарева похоронили на Волковом кладбище. Благосветлов в день похорон писал Н.В. Шелгунову: “Сегодня похоронили Писарева. Свинцовый гроб его (около 40
пудов) несли до самой могилы, верст пять, молодые люди, и даже молодые дамы помогали. Человек двести шло за гробом, и я радовался, что кружок умных и честных людей понемногу растет. При похоронах Добролюбова, несмотря на то, что они были в ноябре, т. е. при полном сборе людей, понимающих его, я видел не более 50-ти человек. После нескольких слов, сказанных мною над могилою Писарева, две дамы, заливаясь слезами, бросились на его могилу и стали целовать ее. Я дальше не мог говорить и сам заплакал”.Тут же, на могиле, во время похорон была открыта подписка, но не на памятник, а для стипендии имени Писарева. “И без памятника не потеряется его могила, – писал Благосветлов, – а это все, что нужно. Собрано было на могиле рублей 700, и авось цифра достигнет того итога, какой нужен хоть для уплаты двух матрикул двум бедным студентам”.
“Какая удивительная судьба, – прибавляет от себя Н. В. Шелгунов. – В 1860–1861 гг. (будучи 20-ти лет) Писарев, едва вступивший в журналистику, сразу обращает на себя внимание; следующие затем 4 года он проводит в заключении и создает себе громкую известность и широкое влияние; обессиленный излишне напряженной нервной жизнью, Писарев выходит на свободу с надорванными силами, а через полтора года друзья и почитатели уже плачут над его могилой. Едва ли есть другой пример так быстро и ярко изгоревшей человеческой жизни, лишенной всего того, что люди обыкновенно зовут счастьем. У Писарева не было личной жизни, и в обыденном, и в необыденном смысле; сначала он к чему-то готовился, потом напряженно думал, потом, охваченный нахлынувшими впечатлениями, которых он был лишен в продолжение 4-х лет, потерял равновесие и внезапно умер. И это чувство жизни, оставшееся неудовлетворенным и постоянно напоминавшее о себе, служит разгадкою характера Писарева и характера его дум и размышлений. Он, кажется, и в самом деле считал себя глубоким эгоистом и по убеждению, и по природе. Как же поступал этот глубокий эгоист и на что истратил он свою жизнь? Всю эту жизнь, все свои силы Писарев истратил, проповедуя, несмотря ни на что и в безвыходном уединении, свою честную идею, к которой он шел прямо, не оглядываясь ни назад, ни вперед, к своей цели. На могиле другого такого же эгоиста Добролюбова Некрасов сказал: “Бедное детство в доме бедного сельского священника, бедное, полуголодное ученье; потом 4 года лихорадочного неутомимого труда и наконец год за границей, проведенный в предчувствиях смерти, – вот и вся биография Добролюбова”. Мало чем краше и биография Писарева.
Его похоронили против Добролюбова через дорожку, и теперь на Волковом кладбище – Белинский, Добролюбов и Писарев спят рядом вечным сном…
Прежде чем перейти к оценке роли Писарева в истории русского просвещения, позволю себе дать его характеристику как личности.
По приложенному портрету читатель видит, что он обладал красивым, умным и благородным лицом. Его манеры, несколько развязные в студенческие годы, стали впоследствии сдержанными, так что своей внешностью он в полном смысле этого слова напоминал джентльмена. Шелгунов, встретив его в 1861 году, рассказывает о своей встрече следующее: “Раз утром я зашел к Благосветлову. В первой комнате у конторки стоял щеголевато одетый, совсем еще молодой человек, почти юноша, с открытым, ясным лицом, большим, хорошо очерченным умным лбом и с большими умными, красивыми глазами. Юноша держал себя несколько прямо, точно его что-то поднимало, и во всей его фигуре чувствовалась боевая готовность. Это был Писарев. Благосветлов назвал нас по фамилии, мы пожали друг другу руки и перекинулись какими-то незначительными фразами”. Этот красиво нарисованный Шелгуновым портрет Писарева может дать читателю наилучшее представление о его внешности. Самоуверенная, спокойная гордость сознающего свою силу таланта выражалась в его лице, во всей его фигуре. “Его что-то приподнимало”, – говорит Шелгунов, и мы легко понимаем, что этим “что-то” была юность и неизведанная еще глубина волнующихся сил. Наружность Писарева, как и его слог, отличались той же уравновешенной страстностью и той же смелой самоуверенностью бойца, без всякой торопливости и нервности – этих вечных признаков мелких душ и робких характеров.
Казалось бы, что человек, обладающий такой наружностью и таким блестящим талантом, как Писарев, должен был пользоваться большим успехом среди женщин. Однако история его несчастной любви доказывает, что дело обстояло совершенно иначе. Он возбуждал лишь платонические восторги и привязанности. Как Тургенев, он был “однолюбцем”; страсть к одному существу всецело овладевала им и поглощала его. Ничего донжуанского не было в его натуре, что бы ни говорил он о своем эпикуреизме. Женщины увлекались не им, а его талантом, ореолом его славы.
Отношения Писарева с кузиной и матерью показывают, что он был способен на привязанность без измены и уклонения. Мать он любил горячо, страстно, в тяжелые минуты жизни он обращался к ней с письмами и признаниями, глубиной своего чувства напоминающими признания Некрасова. Одинаково сердечно относился он всегда и к отцу, и к сестрам, помогая последним, где мог, своими советами, книгами, деньгами.
Честолюбие не мучило его, но он знал себе цену и требовал признания. Быстрый, имеющий мало подобных себе в истории литературы успех не вскружил ему головы, а напротив, как здоровому человеку придал еще больше сил, еще больше желания работать на том поприще, где его сразу встретили с изумлением и восторгом, злобою, негодованием и завистью. В нем была чудная черта мужества жизни, не дававшая ему впадать в уныние. Он сильно и бодро смотрел в глаза будущему, готовый на все – удачи и неудачи, радости и испытания. Перечтите его письма из крепости, припомните его гордые слова после прекращения “Русского слова”… Только непомерная работа подточила его силы и мужество, но не неудачи. Хороший человек на месте Благосветлова, понимая, что сделал Писарев для “Русского слова” и русской литературы, дал бы ему возможность оправиться и привести в порядок измученные нервы. Трудно сомневаться, что год или два полного отдыха – вот все, что нужно было Писареву, чтобы засветить по-прежнему, но – увы! – не в наше торгашеское время можно отдохнуть, и сколько сил, сколько талантов упало измученными среди дороги, сколько плетутся по ней, утеряв бодрость и веру от простого переутомления!..
Обычные явления нашей русской душевной жизни, известные под именем “больная совесть”, “больной ум”, не были, к счастью, знакомы Писареву. Живя в душной атмосфере, иные выработали совершенно особенное мерило для людей. Они ценят и таких, кто утерял всякую смелость и бодрость душевную, кто не смеет признать своего права на личное счастье, кто ушел в угол и страдает там, униженный и пригнетенный. Отчасти они правы. Но для жизни бесконечно дороже другие – бодрые и смелые, готовые на борьбу и победу, с сильно развитым чувством своих неотъемлемых прав на широкое человеческое существование. К таким принадлежал Д.И. Писарев. Он не казнился неоплатным долгом перед народом, не давал впечатлениям жизни давить себя. Не закрывая на них глаза, он в то же время не боялся их.