Дневник (1901-1929)
Шрифт:
Какое? 9-е или 10-е марта 1922.Ночь. Уже ровно неделя, как я лежу больной. <...>
Лежа не могу не читать. Прочитал Henry James'a «Washington Square». Теперь читаю его же «Roderick Hudson». Прочитал (почти всё, потом бросил) «Т. Tembarom» by Barnett и т. д. и т. д. И от этого у меня по ночам (а я почти совсем не сплю) — английский бред: overworked brain [ 33 ] с огромной быстротой — вышвыривает множество английских фраз — и никак не может остановиться. Сейчас мне так нехорошо, болит правый глаз — мигрень,— что я встал, открыл форточку, подышал мокрым воздухом и засветил свою лампадку — сел писать эти строки — лишь бы писать. Мне кажется, что я не сидел за столом целую вечность. Третьего дня попробовал в постели исправлять свою статью о футуристах, весь день волновался, черкал, придумывал — и оттого стало еще хуже. Был у меня в гостях Замятин, принес множество новостей, покурил — и ушел, такой же гладкий, уверенный, вымытый, крепенький — тамбовский англичанин,— потом был Ефимов и больше никого. У меня кружится голова, надо ложиться — а не хочется.
33
Переутомленный
Сейчас вспомнил: был я как-то с Гржебиным и Кони. Гржебин обратился к Кони с такой речью: «Мы решили издать серию книг о «замечательных людях». И, конечно, раньше всего подумали о вас». Кони скромно и приятно улыбнулся. Гржебин продолжал: «Нужно напоминать русским людям о его учителях и вождях». Кони слушал все благосклоннее. Он был уверен, что Гржебин хочет издать его биографию — вернее, его «Житие»...— «Поэтому,— продолжал Гржебин,— мы решили заказать вам книжку о Пирогове...» Кони ничего не сказал, но я видел, что он обижен.
Он и вправду хороший человек, Анатолий Федорович,— но уже лет сорок живет не для себя, а для такого будущего «Жития» — которое будет елейно и скучно; сам он в натуре гораздо лучше этой будущей книжки, под диктовку которой он действует.
12 марта.Только что, в 12 час. ночи, кончил Henry James'a «Roderick Hudson» и просто потрясен этим мудрым, тончайшим, неотразимым искусством. У других авторов, у Достоевского, напр.,— герой как на сцене, а здесь ты с ними в комнате — и как будто живешь с ними десятки лет. Его Магу Garland и Кристину я знаю, как знают жену. Он нетороплив, мелочен, всегда в стороне, всегда в микроскоп, всегда строит фразу слишком щегольски и хладнокровно, а в общем волнует и чарует, и нельзя оторваться. В рус. лит. ничего такого нет. И какое гениальное знание душ, какая смелость трактовки. Какой твердой безошибочной рукой изображен гений — скульптор Roderick, не банальный гений дамских романов, а подлинный — капризный, эготист, не видящий чужой психологии, относящийся к себе, к своему я, как к святыне, действительно стоящий по ту сторону. И Кристина Лайт, красавица, с таким же отношением к своему я, кокетка, дрянь, шваль, но святая. И безупречный джентльмен, верный долгу, очень благородный (совсем не манекен), который оказывается все же в дураках — как это тонко и ненавязчиво показано автором, что Rowland все же банкрот — что каждая его помощьпричинила только зло, что в жизни нужно безумствовать, лететь вниз головой и творить, а не лезть с моральными рецептами. Fancy such a theme in an American novel! It was written (as I found in a dictionary) in 1875 [ 34 ] . Уже предчувствовался Ницше, Уайльд — и вообще неблагополучие в романах и мыслях. I wonder whether this extraordinary novel had a good reception on its native soil [ 35 ] . В нем чувствуется много французского — флоберовского. Порою весь этот дивный анализ James'a пропадает зря, to no purpose [ 36 ] . Прочтешь — и спрашиваешь: ну, так что? Такое было мое чувство, когда я кончил «International Episode». Но «Washington Square» и «Hudson» — другое дело. В «Washington Square» тоже показана моральная победа сильного, стихийного, цельного духа over the concocted trifle [ 37 ] .
34
Такая тема— в американском романе! Он написан (как я узнал из энциклопедии) в 1875 (англ.).
35
Интересно, как был принят этот необычный роман на родине автора (англ.).
36
Бесцельно (англ.).
37
Над искусственными пустяками (англ.).
Однако уже три четв. первого. Сейчас погасят электричество. А нервы у меня взлетели вверх — едва ли я засну эту ночь. Сегодня я писал о Вас. Каменском. Это все равно, что после дивных миниатюр перейти к маляру.
О'Неnrу меня разочаровал понемногу. Принесли мое новое пальто. Я еще не примерял его. Болезнь моя проходит А как мне хочется читать еще и еще! Мне больно видеть у себя на полке книгу, которой я еще не проглотил! 3/4 3-го ночи. Не могу заснуть. <...>
Я засветил свою лампаду и разыскал еще одну книгу James'a «Confidence» [ 38 ] — попробую хоть немного отвлечься от грусти, которая душит меня во время бессонницы... Нет, прочитал 20 страниц и бросил. Это очень плохо в Джеймсе, что каждый кусок его повести равен всякому другому куску: всюду та же добротная ткань, та же густая, полновесная фраза с иронической интонацией — и часто тот же сюжет: «Confidence» — опять Рим, опять художник и девушка, опять Любовь, опять brilliant dialogue [ 39 ] и главное — опять бездельники — богатые люди, которые живут всласть, ничего не делая, кроме любви («making nothing but love»).
38
«Исповедь» (англ.).
39
Блестящий диалог (англ.).
Ночь на 15-ое марта 1922 г.Которую ночь не сплю. Луна. Вчера впервые вышел. Dizziness [ 40 ] . Но в общем ничего. Читаю Thomas Hardy «Far from the Madding Crowd» [ 41 ] . Здорово! Сейчас вспомнил, как Гумилев почтительно здоровался с Немировичем-Данченко
и даже ходил к нему в гости — по праздникам. Я спросил его, почему. Он ответил: «Видите ли, я — офицер, люблю субординацию. Я в литературе — капитан, а он — полковник».— «Вот почему вы так учтивы в разговоре с Горьким».— «Еще бы, ведь Горький генерал!..» Это было у него в крови. Он никогда не забывал ни своего чина, ни чужого.40
Головокружение (англ.).
41
«Вдали от обезумевшей толпы» (англ.).
Как он не любил моего «Крокодила»! И тоже по оригинальной причине.— «Там много насмешек над зверьми: над слонами, львами, жирафами». А он вообще не любил насмешек, не любил юмористики, преследовал ее всеми силами в своей «Студии», и всякую обиду зверям считал личным себе оскорблением. В этом было что-то гимназически-милое. <...>
6 часов. Потушу светлячок и лягу. Авось усну. Очевидно мне опять умирать от бессонницы. Бессонница отравила всю мою жизнь: из-за нее в лучшие годы — между 25 и 35 годами — я вел жизнь инвалида, почти ничего не писал, чуждался людей — жил с непрерывной мутью в голове. То же начинается и теперь. Как бороться с этим, не знаю. <...>
В Питере возникло Уитмэнское Общество. Написанное на обороте принадлежит основателю общества — студенту Барабанову 12, Борису Николаевичу. Он был у меня несколько раз. Шинель у него поразительно порванная, в сущности состоит из трех или четырех отдельных частей, лицо красивое, каштановые (но грязные) локоны, выражение лица такое, будто у него болят зубы. Я разыскивал его в общежитии — на Бассейной (общежитие Педагогического Института) — там по всем лестницам снуют девицы и юноши, в каждой комнате кучи народу, все знают Барабанова, он очень популярен среди них — нечто вроде вождя, «талант»,— и никто из этих девиц не догадается зашить ему шинель. <...>
16 марта. 6 час утра.<...> Статья о Каменском, кажется, удалась мне. Перечитал вчера свой набросок о Леониде Андрееве: боюсь, не мало ли я выразил его добродушие, простодушие, его детскость. Он был, в сущности, хороший человек, и если бы я не был критиком, мы были бы в отличных отношениях. Но он имел единственное, ничем не объяснимое качество: он боялся, ненавидел критиков. Помню, однажды я пришел к нему пешком (босиком) — (это 12 верст) — вместе с Ольдором. Андреев принял меня, как всегда, сердечно, но Ольдора еле удостоил разговора. Ольдор, действительно, скучный и неумный остряк. Я спросил Андреева: «Отчего вы так равнодушны к вашему гостю».— «Ну его! — ответил Андреев,— он в 1908 году написал на меня пародию». А так он был добр чрезвычайно. Помню, сколько внимания, ласки, участия оказывал он, напр., бездарному Брусянину: читал его романы, кормил и одевал его, выдавал ему чеки (якобы взаймы) и проч. Или его доброта к Н. Н. Михайлову. Или к Фальковскому. Он всегда искал, к кому прилепиться душой и даже так: кому поклониться. Однажды пришел в апогее своей славы к С. А. Венгерову, просидел у него целый день и, как гимназист, «задавал ему вопросы». Скромный и недалекий Венгеров был, помнится, очень смущен. Недавно Горнфельд рассказывал мне, что такой же визит Андреев нанес ему. И тоже — нежный, почтительный тон. Он любил тон товарищеский. Вдруг ему казалось, что с этим человеком можно жить по-кунацки, по-братски. Он даже табак подавал этому человеку особенно. Но хватало пороху только на три дня, потом надоедало, он бросал. Такой же тон был у него с Анной Ильиничной, его женой.
17 марта.Мороз. Книжных магазинов открывается все больше и больше, а покупателей нет. Вчера открылся новый — на углу Семеновской и Литейного, где была аптека. Там я встретил Щеголева. Он входит в книжный магазин, как в свое царство — все приказчики ему низко кланяются:
— Здравствуйте, Павел Елисеевич,— и вынимают из каких-то тайников особенные заветные книжки. С ним у меня отношения натянутые. Я должен был взять у него свои статьи, так как он не платит денег. Он встретил меня словами:
— Вы ужасный человек. Никогда не буду иметь с вами дело...
А уходя, подмигнул:
— Дайте чего-нибудь для «Былого». Бог с вами. Прощаю.
И я дам. Очень он обаятельный.
Если просидеть час в книжном магазине — непременно раза два или три увидишь покупателей, которые входят и спрашивают:
— Есть Блок?
— Нет.
— И «Двенадцати» нет?
— И «Двенадцати» нет.
Пауза.
— Ну так дайте Анну Ахматову!
Только что вспомнил (не знаю, записано ли у меня), что Маяковский в прошлом году в мае страшно бранил «Двенадцать» Блока: — Фу, какие немощные ритмы.
18 марта.Был вчера в кружке уитмэнианцев и вернулся устыженный. Правда, уитмэнианства там было мало: люди спорили, вскрикивали, обвиняли друг друга в неискренности, но — какая жажда всеосвящающей «религии», какие запасы фанатизма. Я в последние годы слишком залитературился, я и не представлял себе, что возможны какие-нибудь оценки Уитмэна, кроме литературных,— и вот, оказывается, благодаря моей чисто литературнойработе — у молодежи горят глаза, люди сидят далеко за полночь и вырабатывают вопрос: как жить. Один вроде костромича все вскидывался на меня: «это эстетика!» Словно «эстетика» — ругательное слово. Им эстетика не нужна — их страстно занимает мораль. Уитмэн их занимает как пророк и учитель. Они желают целоваться и работать и умирать — по Уитмэну. Инстинктивно учуяв во мне «литератора», они отшатнулись от меня.— Нет, цела Россия! — думал я, уходя.— Она сильна тем, что в основе она так наивна, молода, «религиозна». Ни иронии, ни скептицизма, ни юмора, а все всерьез, in earnest [ 42 ] . <...> здесь сидели — истомленные бесхлебьем, бездровьем, безденежьем — девушки и подростки-студенты, и жаждали — не денег, не дров, не эстетич. наслаждений, но — веры. И я почувствовал, что я рядом с ними — нищий, и ушел опечаленный. Сейчас сяду переделывать статью о Маяковском. Вчера на заседании Всемирной Литературы рассказывались недурные анекдоты о цензуре.
42
Всерьез (англ.).