Дневник Дракулы
Шрифт:
А тем временем Мурад II начал набеги на Трансильванию. Он не уничтожил ее сразу, а ослаблял частыми вторжениями. Деревни и города исчезали в пожарах. Смерть шла через Валахию. Трансильванские власти взывали к Драк'yловской чести, соглашались на добровольную капитуляцию перед его армией взамен жизни горожан и селян. Но Драк'yл не мог противиться туркам, боясь за Валахию, но и не мог предавать клятвы Ордена. Он избрал тактику молчания. И это расценивалось как бездейственное предательство.
В 1441 году, в ноябре в Тырговиште к отцу с миссией от венгерского короля Ладисласа Постума пришли новые трансильванские губернаторы Янош Хуньяди и Николас Уджак. Они не просили, они требовали присоединиться к ним в военном походе против турок, от чего Влад Драк'yл отказывался с 1438 года после заключения союза с турками. Его давили нравственные принципы, которым он как «драконист» давал клятву десять лет назад, но трезвость
А венгры, в свою очередь, вели более двойственную политику: умоляя отца о поддержке, они фактически использовали его фигуру в войне с турками, приберегая в тайне на его замену Дана II, уже когда-то попробовавшего вкус валашской власти. Отец не знал об этой подлости, но нюх политика подсказал ему верный ход – он избрал позицию нейтралитета в данной ситуации, а Валахия стала свободным коридором для продвижения турецких войск в Трансильванию. Отец молчал, не помогая ни туркам, ни венграм. Это было страшное молчание сильного человека. Он бездействовал, просто открыв свои границы для прохода турок. Он совершал преступление перед совестью, но не перед своим народом. Такое непослушание было позднее жестоко наказано венграми.
В марте 1442 года в сражении под Сибиу предводитель турецкой армии Мезидбей был убит. Турки признали свое поражение. Гордый Хуньяди гнал их до Валахии, выставил отца из дворца и усадил на трон своего ставленника Басараба II. Отец опасался за жизнь своей семьи, и ему ничего не оставалось, как просить убежища у турецких покровителей. Он осознавал недовольство турецкой власти его политикой бездействия, но у него не было выхода. Выступить против венгров на стороне турок он тоже не мог.
И турки приняли нашу семью и поступили с нею благосклонно. Мы прожили в Галлиполи под домашним арестом, без притеснений, издевок и насмешек ровно год, после чего опять же с турецкой помощью отец вернулся домой князем Валахии. За свое покровительство турки расширили круг отцовских обязанностей перед ними. Помимо союзничества во всех военных и политических действиях, помимо возросшей дани, отец обещал ежегодно отправлять боярских детей в янычарский турецкий корпус. Жертвами этого долга стали я и Раду. Если красавчику Раду было безразлично, чей мед пить и на чьих коврах нежиться, то для меня турецкий плен был унизительным испытанием.
Я не виню отца – он поступил так против своей воли. Когда-то заложником у венгров оказался он сам, и тяжесть такого положения была знакома ему не понаслышке. Я помню последние дни перед отправкой в Турцию. Отец ничем не выдавал своей душевной боли, он лишь сказал, что это – этап в нашем образовании. Больше выстрадаешь – больше поймешь. Мне было почти тринадцать, Раду – восемь, когда летом 1444 года нас отправили в неизвестное. Мы превратились в заложников, и от отцовской политики зависела теперь наша жизнь.
Крепость Эгригоз на склоне горы Косиадаг стала нашим домом на четыре года. Дубовые, сосновые, ветвистые буковые леса и невысокие горы напоминали мне родные Карпаты. Природа во многом помогла пережить мне все, что выпало там, в Турции, на мою долю. Меня сразу же отделили от брата. В науку жизни и выживания пришлось вгрызаться мне, ему же – в орехи и фрукты.
В отличие от мягкого Раду, я рос вольным мальчишкой. Турецкие покровители отметили эту разницу и, конечно, избрали брата объектом своего внимания и заботы. Раду стал любимцем султанов Мурада II и Мохаммеда II и воспитывался в тепличных условиях. Я же был предоставлен сам себе, за исключением длинного списка янычарских обязанностей: изучение турецкого языка, военная теория и военная муштра, строгий режим и подчинение во всем. Последнее было едва выносимо для моего свободолюбивого духа. Большинство указов не отличались разумностью и смыслом. Из меня ежечасно и хладнокровно выбивали достоинство, гордость и княжеское сознание. Я никогда не бросался на своих мучителей. Я молчал, и камни унижения выкладывали толстые стены вокруг моего юного сердца. Я верил, что отец не бросит меня навсегда в этом плену. Содержание моей черепной коробки никого не интересовало. Единственное, что вызывало их одобрение – это точность всех членов моего тела при выполнении их команд.
Мне не давали книг, но Раду таскал их для меня тайком из султанской библиотеки. Большинство из них было на турецком языке, что послужило поводом для лучшего изучения оного. Там я впервые прочитал Коран. И что интересно. Библия и Коран, обе книги призывают к Добру и осуждают Зло. Разница лишь в частностях.
Какая же из священных книг лучше и правильнее? Чья мораль сильнее и человечнее? Как разобраться темному неучу или юнцу в период своего духовного становления, какую веру принять? Церковники служат светской власти, пополняя ряды своих почитателей. А если родятся еще сыны человеческие, более мудрые, не один-два, а несколько, и им будут посвящены новые священные трактаты? Ведь мир развивается, и человек вместе с ним. И что после этого? Воевать и враждовать всем друг с другом за признание правой своей единственной книги? Нет, это слишком сложно. Власть держащим проще к одной книге приобщить целое стадо людей, как к Библии – христиан, к Корану – мусульман, тогда духовных войн будет не так много, и все они будут под контролем религиозной верхушки и государственной. А последние не любят умников и их разно-образные картины мира, их рукописи, особенно современные, не покрытые многовековой пылью общественного признания.А люди продолжают уничтожать друг друга каждый день, разбивая чело в мольбах за Добро, – это ли не абсурд? Или книги священные написаны не так, или трактуют их ложно, или все богопослушание показное.
***
ДНЕВНИК ДИНЫ
На кровати, запутавшись в покрывале, простыне и подушках, металось тело моей бабки; оно вздымалось и падало, вздымалось и падало, как волны океана. Из бабкиного горла вырывались эти странные разнотембральные звуки, изображающие диалог между мужчиной и женщиной. Вдруг симфония достигла кульминации, тело встало дугой на постели, животом устремляясь к люстре, замерло на секунды, издало жуткий вздох и рухнуло. И в этот момент ее затуманенные глаза встретились с моими ошалевшими. Верхняя часть ее туловища поднялась резко, как палка швабры при нечаянном нажатии ногой на щетку, лицо ее перекосила презрительная гримаса, руки стали предлинными и потянулись ко мне. Я затряслась, заледенела, окаменела, вдруг вспыхнула от жара и, ударившись несколько раз о наличник двери, все же провалилась мокрой от пота спиной в спасительную щель и, как саранча, допрыгнула до своей комнаты.
Меня колотило, зубы не попадали в привычное ложе, паника совсем парализовала мое мыслящее устройство, но у меня все же хватило сообразительности подпереть дверь диваном в целях самообороны. За это она убьет меня точно или изуродует, и никто не поможет мне в этом склепе.
Я включила свет, распахнула окно, чтобы на всякий случай можно было легко призвать прохожих на помощь. Лица на медных чеканках строили мне рожицы, и в каждой из них я видела ЕЕ, САМУ!
Мне совсем не хотелось умирать такой молодой. Моя бабка хоть сына родила, а я вот нераскрытым колоском так и помру от ее же кровных рук!
Я долго бредила и пришла в себя только от прикосновения теплых солнечных лучей, впервые, наверное, за всю историю этой квартиры согревших пространство комнаты через распахнутое окно. Несмотря на чистоту и порядок, проветриванием и ремонтом здесь точно не занимались лет тридцать.
Меня никто не домогался. Она ждет, чтобы я сама пришла к ней на эшафот. Я лучше умру от голода, чем позволю ее клешням еще раз вцепиться мне в кожу.
Послышался слабый стон, мычание. Оно доносилось из ее спальни. Я могла безопасно выйти из заточения. Все, ухожу навсегда. Быстро собрала в рюкзак все вещи, документы, простилась с чудесными картинами и керамическими фигурками на этажерке и направилась к выходу.
Я уже была в подъезде, на лестничной клетке, но мычание, больное, сдавленное мычание, остановило меня. И я вернулась в квартиру, подкралась к бабкиной спальне и заглянула в замочную скважину. Кровать была пуста, только груда спутанного белья. А стон не утихал. Я приоткрыла дверь, но высовываться не стала – вдруг швырнет неподъемным антиквариатом. Только стон. Я распахнула дверь и отскочила за угол. Никаких изменений. Тогда я набралась смелости и появилась в дверном проеме.
Бабка лежала на полу, без движения, глаза закатаны, рот перекошен, ноги и руки неестественно раскиданы. Только стон свидетельствовал о ее жизни. Я, подавляя брезгливость, тронула ее. Тело не шелохнулось. Я накрыла старуху покрывалом и принялась искать телефонный аппарат. В первый день нашей встречи она о нем упоминала, хотя в пользование не предоставила.
Поиск я начала от входной двери, откуда обычно тянется телефонный провод. Желтая двужильная тесемка привела меня обратно в спальню, но исчезла за портьерами. Я отогнула угол штор и замерла. Моему взору предстали бесконечные полки с книгами, от пола до потолка и по всему периметру спальни, как я узнала чуть позже. Окна не было, оно было забито или закрыто книжными полками. Причем, стеллажи располагались в два ряда. Первый, ближний, отворялся как оконные створки и открывал другую армию полок с книгами более ценными и древними, судя по формату книг и поблекшим кожаным переплетам.