Дневник одного паломничества
Шрифт:
Между обедом и отходом поезда по нужному нам направлению оставалось всего полчаса. Этим временем Б. желал воспользоваться для осмотра местного собора, находившегося поблизости.
Нужно вам сказать, что церкви — слабость моего друга. Мне всегда с огромным трудом удается безостановочно провести его мимо какой-нибудь церкви. Идем мы с ним об руку по улице и мирно беседуем. Вдруг Б. становится односложным и рассеянным. Догадываюсь, что он увидел церковь. Притворяясь, что не замечаю этого, стараюсь «заговорить ему зубы» и прибавляю шагу. Но Б. потихоньку освобождает свою руку из-под моей и замедляет шаги.
— Да будет тебе! — говорю ему. — Пойдем. Переломи себя. Будь помужественнее, соберись с духом и не давай
Мой спутник нехотя делает несколько шагов рядом со мною, потом останавливается и говорит:
— Нет, дружок, не могу… Право, не могу.
Он имеет вид такой расстроенный и печальный, так болезненно виновато улыбается и голос его так дрожит, что нужно иметь каменное сердце, чтобы не пожалеть его.
— Это сильнее меня, — продолжает он, смущенно переминаясь с ноги на ногу. — Я слишком долго увлекался этим… Поздно уж переделываться на новый лад… Ступай хоть вон в ту кофейню и подожди меня там… Я приду минут чрез пять… И не брани меня: я не могу иначе.
Он колеблющимися шагами покидает меня, а я иду в указанную им кофейню и там, за рюмкою коньяку или абсента, благодарю Провидение за то, что уже в юности научился сопротивляться влечению к осмотру церквей, а с течением времени и совсем его поборол и сделался совершенно равнодушен к этой страсти.
Хотя на этот раз Б. и вернулся скорее обыкновенного, но все-таки лишь тогда, когда поезд, с которым мы собирались ехать дальше, уже отходил со станции. Заметив это, мой друг сел возле меня с таким жалким видом, точно ждал, что я за его опоздание сверну ему голову.
— Ах, если бы ты знал, какой чудный алтарный покров я там видел! — прошептал он задыхающимся голосом и с таким чувством, которое ясно свидетельствовало о неизлечимости его страсти. — А какой изумительный старинный саркофаг в северном приделе!.. Во всю свою жизнь я не видывал такого великолепного саркофага… Это настоящая мраморная поэма. Невозможно описать… Нужно видеть…
— Разве? — проговорил я, подзывая прислуживавшего нам человека, чтобы расплатиться за вино.
Я знал, что сейчас будет совершенно бесполезно читать моему приятелю нотацию. Все равно он ничего не поймет. Поэтому я затаил свою досаду до тех пор, пока мы не очутились вечером в своем номере, где мне снова предстояло удовольствие валяться ночью на полу. Только пред отходом ко сну, когда немного улеглась коридорная суетня, я по возможности мягко сказал Б.:
— Сегодня вот мы не попали на поезд. Да оно, пожалуй, и лучше: можем, по крайней мере, завтра осмотреть кое-что из здешних достопримечательностей… Но только если ты опять будешь ограничиваться одними соборами и церквами, то ничего другого интересного мы не увидим. Решительно не понимаю, что тебе за охота тратить на это драгоценное время!
Глубоко потрясенный сознанием своей вины, Б. клятвенно уверяет, что никогда больше не войдет ни в одну церковь.
Однако когда мы на другой день утром, после завтрака, отправились осматривать город, я заметил, что моего спутника опять неодолимо тянет в собор. Чувствуя, как сильно страдает бедняк, я небрежно сказал:
— Та мраморная «поэма», которая, по твоим словам, находится в соборе, немножко заинтересовала и меня. Покажи мне ее.
Б. сразу оживился и такими окрыленными шагами повернул к собору, что я едва мог поспеть за ним. Только очутившись на площади пред собором, он замедлил шаги и принялся объяснять мне, что это кружевное здание было начато в XIII столетии, а окончено всего десять лет тому назад. На это я заметил, что строителей следовало бы привлечь к ответственности за такую медленность. Когда же Б., захлебываясь от восторга, стал уверять меня,
что башни Кёльнского собора — самые высокие на земле, я брюзгливо стал оспаривать и доказывал, что эти башни, по моему мнению, никуда не годятся. Но Б. горячо защищал их и продолжал утверждать, что во всяком случае, в высоте они уступают только Эйфелевой башне, а по постройке и виду не имеют себе и подобия, и что в сравнении с ними сооружение Эйфеля — просто реклама железоделательного завода. Последнего замечания я не стал оспаривать, а относительно высоты возразил:— Ну, положим, в Европе есть башни и повыше этих, не говоря уж об Азии и Америке.
По совести сказать, я в этом вопросе совсем не сведущ благодаря отсутствию у меня интереса к нему и противоречил Б. лишь с досады на него. Спасибо, он не обижался, но с неостывающей горячностью старался обратить мое внимание на красоты и преимущества этого собора, словно усердный аукционер, расхваливающий пред публикою продаваемую вещь, чтобы больше за нее выручить.
— Ведь вышина этих башен равняется пятистам двадцати футам… Ты только подумай — пятьсот двенадцать футов! — весь красный от возбуждения выкрикивал он, размахивая руками, как ветряная мельница — крыльями.
— Ну, что ты выдумываешь! — возражаю я. — Какие там пятьсот двенадцать футов… Наверное, тебе это наврали здешние проводники. Видят, что ты иностранец, вот и врут: все, мол, иностранцы такие олухи, что, сколько им не ври, всему поверят. Это так уж водится.
Б. начинает кипятиться и говорит, что вычитал это из нашего печатного путеводителя.
— Тоже нашел кому верить! — смеюсь я. — Все эти печатные путеводители врут нисколько не меньше живых. Ты бы еще поверил газетной статье.
Видимо расстроенный, Б., молча и как-то весь съежившись, всходит на соборную паперть. Я — за ним, придавая себе самый скучающий и пренебрежительный вид.
Соборы все почти похожи один на другой, так что я не нахожу нужным распространяться о кёльнском, тем более что он и без меня описан тысячи раз. Для меня лично красота этих старинных зданий находится не в том, что принято называть «сокровищами искусства», и не в том пестром хламе, которыми наполнены их ризницы, а единственно только в их обширности и тишине.
Подобно гигантским нежно-струнным арфам, высятся они над морем кровель и лабиринтом шумных улиц, покрывая своей удивительной гармоничностью нестройный хаос несущихся снизу звуков. И внутри этих зданий, куда мирской шум проникает лишь слабыми отголосками, где царит такое торжественное безмолвие (конечно, когда нет службы), где так хорошо отдыхать и размышлять (при отсутствии, разумеется, за спиною надоедливых проводников).
Сколько мощи в безмолвии! Погрузившись в его тихие волны, чувствуешь прилив новых сил. Безмолвие для человеческой души — то же самое, чем была для сказочного Бриара мать-земля: от одного прикосновения к ней изнемогающий великан исцелялся от полученных в битве смертельных ран и укреплялся для новых подвигов.
Крикливые споры различных вероучителей вносят в нашу душу смущение и разлад, а тишина дает нам покой и надежду. Тишина не принуждает нас верить так или иначе, а внушает только одно: что десница Верховного Существа охватывает весь мир.
Какими мелкими и ничтожными кажутся все наши тревоги и стремления, когда мы приносим их на лоно великой, полной покоя и благости тишины, и как нам становится стыдно за них!
Тишина научает нас понимать, как ничтожны мы сами и в то же время как способны ко всему великому. На мирских рынках мы являемся атомами огромной машины, представляющими из себя ту или иную профессию, ту или иную, так сказать, экономическую ценность. Среди безмолвия же мы проникаемся сознанием, что мы — люди, которым раскрыта вся вселеннаяи, что еще величавее, — вечность.