Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дневник вора
Шрифт:

Я хотел уподобиться женщине, которая втайне от всех держала у себя в доме дочь — отвратительное, безобразное, тупое, бесцветное чудовище, хрюкающее и передвигающееся на четвереньках. Когда она рожала, ее отчаяние, без сомнения, было так велико, что стало смыслом ее жизни. Она решила любить этого монстра, любить уродство, вышедшее из ее чрева, где оно созрело, и благоговейно взращивала его. Внутри себя она воздвигла алтарь, где хранила память о монстре. С благоговейной заботой, нежными руками, невзирая на мозоли от каждодневных трудов, с осознанным ожесточением, присущим отчаявшимся, она восстала против этого мира, противопоставив ему чудовище, которое приобрело размеры целого мира и его могущество. Оно стало исходной точкой для новых принципов, с которыми беспрестанно сражались силы этого мира; они приходили, чтобы сокрушить эту женщину, но неизменно наталкивались на стены крепости, где была заточена ее дочь. [9]

9

Я

узнал из газет, что по истечении сорока лет самопожертвования мать облила бензином — или керосином — свою спящую дочь, затем весь дом, и подожгла. Чудовище (дочь) погибло. Старуху (семидесяти пяти лет) вытащили из огня, и она осталась жива, стало быть, предстала перед судом.

Но поскольку иногда приходилось воровать, нам были знакомы также светлые земные прелести дерзости. Перед тем как лечь спать, старший давал нам советы. Например, мы наведывались с фальшивыми документами в разные консульства, заявляя о своем желании вернуться на родину. Консул, тронутый или раздосадованный нашими жалобами и замызганным видом, вручал нам железнодорожный билет до пограничной станции. Старший продавал его на барселонском вокзале. Он наводил нас также на церкви, которые можно было ограбить — на что не решались испанцы, — или роскошные виллы; кроме того, он приводил к нам английских или голландских матросов, которым мы должны были отдаваться за несколько песет.

Так время от времени мы воровали, и каждое ограбление было для нас мимолетным глотком воздуха. Каждому ночному походу предшествует бдение над оружием. Нервозность, вызванная страхом, порой тревогой, приводит в состояние, граничащее с религиозным экстазом. У меня появляется склонность толковать любое событие. Вещи становятся предвестницами удачи. Я хочу задобрить неведомые силы, от которых, как мне кажется, зависит удачный исход авантюры. Итак, я пытаюсь задобрить их добродетельными поступками, прежде всего милосердием: я подаю нищим чаще и больше, уступаю место старикам, перевожу слепых через дорогу и т. д. Таким образом я как бы признаю, что воровство находится под покровительством Бога, которому нравятся нравственные деяния. Эти попытки забросить сомнительную сеть, куда попадет Бог, о котором я ничего не знаю, нервируют, изматывают меня и еще больше способствуют моему религиозному настрою. Они придают воровству значимость религиозного обряда.

Этот обряд и в самом деле совершается под покровом тьмы, скорее всего ночью, когда люди спят в уединенном месте. Осторожные, на цыпочках, шаги, молчание, неприметность, в которой мы нуждаемся даже днем, руки, производящие в темноте, на ощупь, сложные движения ради предосторожности — поворот обычной дверной ручки требует множества усилий, каждое из которых переливается, как грань драгоценного камня (когда я отыскиваю золото, мне кажется, что я его закопал, перерыв континенты и острова в океане; меня окружают негры, грозят моему беззащитному телу своими отравленными копьями; сила золота — на моей стороне, недюжинная энергия укрепляет мой дух или вдохновляет меня; копья склоняются, негры меня признают: я принят в их племя), — осмотрительность, шепот, обостренный слух, невидимое нервное присутствие сообщника и чуткость к его малейшему шороху — все это заставляет нас внутренне собираться, сосредотачиваться, превращает в комок нервов — состояние, о котором так точно сказал Ги:

— Это и есть настоящая жизнь.

Но эта предельная собранность, превращающаяся во мне в мощную бомбу, придает воровскому акту значительность и уникальность — ограбление, которое совершается в данный момент, всегда последнее, не оттого, что мы думаем, будто больше не будем воровать, — мы этого не думаем, а оттого, что подобная сосредоточенность в жизни просто немыслима (она вывела бы нас за грань этой жизни), и эта уникальность действия, которое разворачивается в сознательных, уверенных в своей эффективности, слабости и в то же время в неистовой силе движениях, также превращает его в религиозный обряд. Зачастую я даже посвящаю его кому-нибудь. Стилитано первым удостоился подобной чести. Я думаю, что обязан ему своим посвящением в воры, то есть мысль о его теле, неотступно преследовавшая меня, не позволяла мне сдрейфить. Его красоте, его спокойному бесстыдству я посвятил свои первые грабежи. А также своеобразию этого великолепного однорукого, кисть которого, отрубленная по запястье, гнила где-нибудь под каштаном, как он говорил мне, в каком-то лесу Центральной Европы. Во время грабежей мое тело не защищено. Я знаю, что оно искрится от моих движений. Мир чуток к моей удаче, даже если он жаждет моего провала. Я дорого заплачу за ошибку, но я отыграюсь, и мне кажется, что во владениях Творца будет весело. Либо я упаду, и худшее из всех зол — это каторга. Но тогда каторжник, который делал ставку на «последнюю карту», неминуемо встретится с дикарями в силу способа, вышеописанного вкратце моей задушевной фантазией. Если, прочесывая девственный лес, он найдет золотую россыпь, которую стерегут доисторические племена, он будет либо убит, либо спасен. Я избрал чрезвычайно окольный путь, чтобы влиться

в первобытную жизнь. Прежде всего мне нужно проклятье собственной расы.

Сальвадор не давал мне повода для гордости. Он крал только жалкие побрякушки с прилавков. По вечерам в кафе, где мы собирались, он грустно вклинивался между самыми красивыми. Эта жизнь изматывала его. Возвращаясь, я с чувством стыда видел его съежившимся на лавке, укутавшим плечи в одеяло зелено-желтого хлопка, с которым он ходил просить милостыню в зимние дни. Еще у него была старая черная шерстяная шаль, которую я отказывался носить. Дело в том, что если мой разум примирялся с покорностью и даже жаждал ее, то мое сильное молодое тело не выносило самоуничижения. Сальвадор говорил резким печальным голосом:

— Ты хочешь, чтобы мы вернулись во Францию? Будем работать по деревням.

Я отказывался. Он не понимал ни моего отвращения — не ненависти — к Франции, ни того, что если мое географическое путешествие оканчивалось в Барселоне, то оно должно было продолжаться все глубже и глубже в самых глухих закоулках моей души.

— Но ведь я буду работать один. Ты просто развеешься.

— Нет.

Я оставлял его в покое на лавке, наедине с мрачной бедностью. Сидя у печки или стойки, я курил собранные за день окурки возле презрительного молодого андалузца, грязный белый шерстяной свитер которого преувеличивал размеры его торса и бицепсов. Потерев руки по-стариковски, Сальвадор вставал со скамьи. Он шел в общую кухню варить суп и жарить рыбу. Как-то раз он предложил мне спуститься в Уэльву, чтобы набрать апельсинов. Однажды вечером, прося милостыню за меня, он подвергся таким унижениям, получил столько грубых отказов, что осмелился упрекать меня за то, что я потерпел фиаско в «Криолле».

— Поверь, когда снимаешь клиента, ты должен платить за него, — сказал он.

Мы спорили, стоя перед хозяином, который хотел выселить нас из гостиницы. Тогда мы с Сальвадором решили стащить на следующий день два одеяла и спрятаться в товарном поезде, который отправлялся на юг. Но я проявил незаурядную ловкость и в тот же вечер принес накидку карабинера. Когда я проходил мимо доков, где солдаты стоят на посту, один из них окликнул меня. Я проделал то, что он требовал, в будке часового. Возможно, он хотел сразу же обмыться у колонки, но не решился мне об этом сказать; он оставил меня на миг одного, и я сбежал с его черной суконной накидкой. Я укутался в нее и вернулся в гостиницу, чувствуя двусмысленную радость; это не было еще счастье предательства, но уже тогда во мне возникла скрытая двойственность, которая позже заставит меня преодолеть серьезнейшие препятствия. Открыв дверь кафе, я узрел Сальвадора. Это был самый убогий из нищих. Его лицо по цвету и рыхлости почти не отличалось от опилок, которыми был усеян пол кафе. Тотчас же я узнал Стилитано, стоявшего среди игроков в карты. Наши взгляды встретились. Его взгляд задержался на мне, и я покраснел. Я сбросил черную накидку, и тут же со мной стали торговаться из-за нее. Стилитано смотрел на этот жалкий торг, не принимая в нем участия.

— Поспешите, если она вам нужна. Решайтесь. Карабинер наверняка будет меня разыскивать, — сказал я.

Игроки стали отталкивать друг друга. Здесь привыкли к подобным доводам. Когда Стилитано притиснулся ко мне, он спросил по-французски:

— Ты — парижанин?

— Да. А что?

— Ничего.

Хотя он обратился ко мне первым, я испытал, отвечая ему, то же отчаянное волнение, которое чувствует гомосексуалист, решившийся заговорить с молодым человеком. Правда, мое смущение было оправдано спешкой и царившей вокруг суетой. Он сказал:

— А ты — парень не промах.

Я знал, что этот комплимент был ловким расчетом с его стороны, но до чего же Стилитано (я еще не знал его имени) выделялся своей красотой! Его правая рука, с огромной повязкой, лежала у него на груди, как будто он носил ее на привязи, но я знал, что у него не было кисти. Стилитано не был завсегдатаем ни кафе гостиницы, ни даже calle.

— А сколько ты возьмешь с меня за накидку?

— Ты мне за нее заплатишь?

— Почему бы и нет?

— Чем?

— Ты что, боишься?

— Откуда ты?

— Серб. Я возвращаюсь из Легиона. Я — дезертир.

Я не чуял под собой ног. Я был уничтожен. От избытка чувств во мне образовалась пустота, которую тут же заполнило воспоминание об одной брачной сцене. На балу, где солдаты танцевали друг с другом, я смотрел, как пары кружатся в вальсе. Мне показалось тогда, что двое легионеров стали совершенно невидимыми. От волнения они улетучились. Если поначалу их танец был целомудренным, то таким он и остался, когда они сочетались браком, обменявшись на глазах у всех улыбками, словно обручальными кольцами… На все инструкции незримого духовенства Легион отвечал согласием. Каждый из легионеров был парой, прикрытой тюлем и в то же время облаченной в парадную форму (белоснежное кожаное снаряжение, ало-зеленые аксельбанты). Они робко обменивались нежностью мужа и стыдливостью супруги. Чтобы поддержать накал чувств в крайнем напряжении, они танцевали все легче и медленнее, в то время как их мужские доблести, отяжелевшие от усталости после долгого похода, неосмотрительно грозили друг другу, бросали вызов из-за укрытия шероховатой ткани. Лакированные кожаные козырьки их кепи сталкивались, слегка ударяясь.

Поделиться с друзьями: