Дневник. 1918-1924
Шрифт:
Второе замечательное событие — арест Магды Шмидт. Паппе случайно увидел, как ее вели по улице под эскортом. Несомненно, этот арест находится в связи с ранее произошедшим арестом ее начальника по заведованию библиотекой Наркомотдела и еще нескольких библиотечных людей. Это произошло из-за находки среди вещей других политических арестованных книг запрещенного характера со штемпелем названной библиотеки. Дамы их выдавали по знакомству. Но хорош же строй и вся его психология, если за это арестовывают и с позором ведут девушку по улицам! Впрочем, это тот же строй, который расстреливает мелких жуликов, но относится снисходительно к заведомым разбойникам и убийцам. Джеймс (отец) очень расстроен, но утешается тем, что «дочурка» сидит в общей камере и в «хороших» условиях.
Третье событие — генерала Ятманова укусила его собственная собачонка, перекусавшая, кроме него, еще человек десять. Всех их теперь лечат, и «генерал» отменил свой отъезд на три недели. Еще до него и совсем на днях Петербург покидает Ерыкалов, у которого обнаружен туберкулез в такой степени, что его немедленно отправляют на кумыс. Вид у него отчаянный. Наше последнее заседание проходило
В Петергоф мы отправились вечером во вторник 15 июля. Поездка по морю на небольшом, бойко зарабатывающем (чего раньше в цветущие времена не было, хотя цена была тоже 60 и 30 копеек, смотря по классу) пароходике, поездка эта оставила чудесное и своеобразное благородное впечатление. Вечером после того, что меня угостили вполне приличным обедом, и до хранительницы Татьяны Васильевны Сапожниковой (впоследствии «женя вредителя») мы еще с Макаровым (который в это время получил в свое ведение и Петергоф. Но, к сожалению, это длилось недолго) совершили большую прогулку по Нижнему саду, причем Макаров то радовался порядку, посаженным цветам, то раздражался на пораскиданные местами бумажки. Из-за этих бумажек у него даже возникла ссора с местным заведующим хозяйством (или комиссаром), пролетарием Тимофеевым, поставленным Ятмановым, которому он (Макаров) в повелительной форме предписал эти бумажки подбирать.
Спал я в прелестной комнате в Кавалерском флигеле, примыкающем к «Гербу», в № 22. Утром Сапожникова (Макаровы проспали до 10,5 часа) меня угостила кофеем, причем меня ужасно раздражал ее ультраизбалованный, капризный и дерзкий мальчуган пяти лет — Андрюша.
Затем мы поехали осматривать «Собственную дачу», в которой, как и во всех прочих павильонах, безвозмездно службу хранителей на местах несут барчуки из института Зубова (в коттедже в качестве таковой я нашел Лелину подругу, раздобревшую Элли Фехнер). В хранители Ораниенбаума, куда мы успели попасть, вызвался быть на лето В.Ф.Левинсон-Лессинг. Столь знакомая, столь безгранично мне близкая дача оказалась запущенной (ворота в садик и мраморные музыканты стоят, заделанные в деревянные футляры с 1918 года, Веррокиевский амур разбит, корзины узорчатые, скамьи убраны), но в общем сама дача не в столь дурном состоянии, как мне описал ее В.А.Никольский, решивший, что ее нечего поддерживать, как дворец, а нужно сдать внаем. еще до того я получил сильный удар в сердце, когда в ожидании Макарова и поездок прошел по прилегающей к дворцовой части Петергофа, мимо Кавалерских домов, в которых я провел первые четыре лета своей жизни, и через Пролетную улицу, а оттуда на Золотую, дабы взглянуть на столь знаменитую в анналах нашей семьи и столь памятную по личным воспоминаниям дачу дяди Сезара, выходившую на обе эти улицы. В 1918 году я ее еще видел, правда, в очень запущенном состоянии, с наполовину содранной верандой (открывавшей бельэтаж с двух сторон), с полусгнившими лестницами, но все же великолепной и монументальной (слишком по месту ограниченной). А теперь от нее остались лишь груда кирпичей, да и флигель во дворе, в котором жила прислуга (знаменитый лакей Тимофей, еще более знаменитый красавец, кучер Ермолай — предмет зависти самого государя) и были комнаты для гостей (в одной из них подолгу живал Обер), да и этот деревянный флигель, который теперь виден с улицы, осел, покосился, а середина его с затейливой крышей в квазирусском стиле наполовину провалилась, зияя пустыми дырами бывших каретных сараев. Для будущих своих мемуаров я снял шагами некоторые размеры этой дачи.
Погибла еще бесследно «готическая» очаровательная деревянная дача 1840-х годов по дороге к «Собственной даче», все время мерещившаяся мне, когда я сочинял декорацию 3-го акта «Дамы с камелиями», с крышей, шедшей раструбами (вроде коттеджа), и вся окруженная затейливым балконом. Я нежно любил этот милый, элегантный «старушечий» домик, обитатели коего мне никогда не были знакомы. Зато по-прежнему стоят лишь слегка обветшалые дачи, снимавшиеся дядей Костей на канале, идущем от Английского парка к Верхнему саду, и также дача Кудлай, на которой жила Акица в 1889 и 1890 годах, когда я был с ней в размолвке, а также дача стариков Малисон. Погибли готические флигели при даче А.Г.Рубинштейна. Но сама она цела. Также как и белая романтическая Томоном сооруженная «дача Крон», в которой теперь помещен какой-то приют, обитательницы коего — подростки, как нимфы, омывают свои ноги в ключе, бьющем среди запущенного сада, местами лишившегося своей железной ограды. Исчез еще деревянный дом у дороги в Ольденбургском парке, с которого я сделал этюд в 1918 году (потом продал), прельстившись его тоном и тем, что через его балконы шел ствол оставшегося дерева.
В «Собственной даче» произошел очень неприятный инцидент. Я накричал на столь гостеприимную ко мне Сапожникову, до крайности меня взбесившую своими бестактными колкостями по адресу Эрмитажа и его «грабительских инстинктов». При этом даже тогда, когда я уже явно начал «гневаться», она еще как-то гримасничала и ужимничала (во вкусе ее противного сынишки). Что именно я наговорил, я не помню, но кончил (из другой комнаты) грозным предупреждением: «Мне надоели эти пережитки Телепоровского, с этим пора покончить». После этого полчаса, весь дрожа, я едва отошел. Ах, мерзавка! И ведь при этом круглая невежда, но вот такой упорный, помещичий инстинкт! Однако приходится пользоваться этой дурой оттого, что она хозяйственная…
Закусывал и очень вкусно обедал я уже у Макаровых, остановившихся в светлом, залитом солнцем, целиком еще сохранившем свою обстановку 1860-х годов № 15, в том самом, в котором одевали величайших невест, когда бывали
свадьбы во дворце!Днем ездили в Александрию, вечер закончили на Царицынском острове, где заведующая, очень энергичная (с виду Валькирия) г-жа Кнохе мало-помалу приводит все в порядок. Вера и Катя все время носились, как дриады, и, вероятно, у каждой из них на всю жизнь сохранятся волшебные воспоминания от этой поездки. У ног Пименова мальчика (с которого в кабинете отца стояла терракотовая копия Харламова, погибшая затем на Кушелевке) они положили венок цветов, а в руку ему сунули пучок жасмина. Да и я уехал, как пьяный, от впечатлений, особенно чарующих благодаря дивному дню.
Вчера и сегодня такие же чудесные дни, но сегодня я вынужден сидеть дома. Ибо натер себе подъем левой ноги и не могу надеть сапог. Здесь, в Гатчине, гостит Зина.
Макаровы с Катей вернулись сегодня утром, но Акица почему-то недовольна Катей, предпочитает, чтобы вместо нее у нас гостил брат Шура, который уже несколько дней в Гатчине. Прелестный мальчик, но мне ужасно жаль бедной Кати, которой придется перебираться к Коле Лансере, где так бестолково, неуютно и невкусно. Сейчас бьет 6 часов. Мимо наших окон проходит с ревом Татан. Рев из-за того, что упал. Когда он падает, то первым дело смотрит, нет ли крови на коленках, и если есть таковая, то поднимает неистовый и бесконечный вопль. Где-то гремит барабан какой-то экскурсии. Чудно, в теплом ветре шелестит листва. Мне нужно заняться обложкой для бывшего детского журнала «Воробей», с августа переименованного в «Нового Робинзона». Мой эскиз уже одобрен Лилиной (заказ достался через Шафран), но высказала разные пожелания вроде того, чтобы было больше воздуха и чтоб мальчик, летящий на аэроплане (моя идея!), держал в руках № журнала. Должен еще сделать костюмы для Тартакова, но к этому сердце совсем не лежит после вчерашней беседы с Тихоном Дмитриевичем Лерманом, которого я навестил в театре, где он в полном одиночестве склеил неточно макет моей декорации и вообще выражал полную приверженность Мейерхольдуи прочей чепухе.
Письмо от Лавруши из Евпатории (говорит, дела театра там очень плохи), в котором он пространно выражает свое горе по поводу моего отъезда. А зачем предал меня? А зачем делал поблажки всякой дряни и заставлял меня с февраля до мая переживать ощущение полной никчемности?
7,5 часа утра. Сейчас еду в город вместе с Зиной и Шурой. Последнему приходится уезжать, хотя и очень ему здесь нравится, и очень ему это в пользу, потому что его спина покрылась фурункулами и его надо показать доктору и подвергнуть лечению. Последнее, впрочем, предлог для того, чтобы вместо него сюда отправить его брата Женю. По поводу пребывания здесь Зининых детей и ее самой — масса разговоров, поводом к которым являются отчасти вечные стеснительность, бестолковость и нелепое фокусничанье самой Зины, отчасти и известный фаворитизм, к которому склонна моя Акица. Так она ни с того ни с сего ополчилась против маленькой Кати (главным образом оттого, что девочка стала неглижировать Татана) и во время ее отлучения поселила на ее место в нашей столовой Шуру, и когда та вернулась, то это положение пожелала сохранить, нанеся тем самым несомненно большую обиду девочке. Ведь дети очень чувствительны именно к подобным колебаниям в отношениях с ними старших. Теперь Акица как бы уже раскаивается в этом и хочет снова взять Катю, и слава Богу, а то ее хотели призреть Макаровы. А это было бы чересчур срамным, да и девочки жаль. Она, правда, легкомысленная, ленивая, неважно воспитана, но зато обладает всей прелестью какого-то майского эльфа.
Из прочих «событий» за эти дни наиболее памятными (для Татана в особенности) останутся, вероятно, смотрины вчера парадных платьев Марии Федоровны и Александры Павловны, в которые оделись барышни из Шмидтовского семинара и из Зубовского института. В этих платьях они гуляли по парадным залам дворца. Татан поверил, что одна из них — хорошенькая, высокая Агафонова, которой очень шла огромная шляпа с темно-зеленым шлейфом, — сама императрица, и был вне себя от счастья, когда я его ей представил. После того он вдруг заявил, что он камер-паж (непонятно, как западают ему такие вскользь при нем упоминаемые термины?). Платья действительно прекрасны, особенно три — конца XVIII века. Всего их, кажется, сохранилось семь. Наряженные дамы были безгранично счастливы (ими была сделана и попытка причесаться по-старинному). Они накрасились, напудрились, но, увы, корсетов не оказалось ни у одной, и это позорило фасоны. Они не ступали, а плавали, и исполнились не на шутку величием. Особенно красивая картина получилась, когда Агафонова, окруженная всеми дамами, сидела на малом троне и когда «великие княжны» в парадной гостиной заняли своими фижмами всю ширину центрального дивана.
В субботу, 19 июля, к нам пожаловали Нотгафты, проведшие здесь весь день [42] . По требованию Татана пришлось покататься по озеру с высадкой у павильона Венеры.
Дни стоят превосходные (лишь сегодня утром облачно, но и то это, вероятно, разойдется), но гулять я не мог из-за ног.
В пятницу и субботу даже пришлось ходить в одолженных Макаровым шлепанцах. Еще событие: показывая Зине и Шуре дворец, я, отдыхая на Медвежьей лестнице, выронил свое автоперо, которое слетело с 3-го этажа, получило серьезные повреждения. Но Шура починил мне самое перо, и это я им теперь пишу. Пока я считал повреждение непоправимым, я был в большом огорчении.
42
По заведенному обычаю Тася привезла коробку конфет якобы от Гурко, но, Боже мой, какая это оказалась гадость. Я захотел полакомиться своим любимым марципаном, но он оказался продушенным какой-то несказанною мерзостью. Насилу ополоскал рот, и хотя не проглотил ни одной крошки, однако потом следовала отрыжка. Не многим лучше конфеты и пирожные у вновь открывшихся «Шанов», ранее называвшиеся Крином.
26 Дневник. 1918-1924