Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда я буду это перечитывать через год или два (ого как смело!), то даже такая мелочь, как эта, поразит меня, вероятно, тем, что я, такой строгий и беспощадный, решил стать ныне таким складным, уступчивым, компромиссным. Но именно это и есть те зыбучие пески, с которых я начал сегодняшнюю запись. Всякий случай, действительно мелочь и просто пустяк, не стоящий отдельного обсуждения (хотя, разумеется, ответственность за марки Альтмана «перед потомством» буду нести я, а не Лариса с Луначарским, которые к тому времени сподобятся очистить свой вид, согласно самым буржуазным консервативным канонам), но и всякая песчинка зыбучего или движущегося песка, еще менее пустяк, гибнет от того, что эти пустяки принимают характер «коллективной пагубы». Тут я в коллектив верю, ибо верю я именно в пагубную силу стада. Пустяк и тот разговор, который я имел до заседания со страшилой Ятмановым, относительно его проекта централизовать все фотографическое дело [4] , пустяки и та классическая по неграмотности записочка, которую мне во время заседания подсунул Д.Штеренберг и которую я здесь сохраню во всей ее неприкосновенности [5] (ответить не успел, да и что бы ответил?). Пустяки, их тысячи, подобных суждений (любимое слово Ятманова), проектов, речей, декретов и пр., коими засоряется память и развивается вампиризм, но все это вместе составляет дикую засасывающую стихию какой-то дьявольской пошлости и нелепости, из которой я не вижу выхода (а таковой едва ли имеется!). Разумеется еще и то, что долго

это продолжаться не может, именно это не может, будет еще хуже, но данное марево (или эта пена умирающего организма) должно исчезнуть. И не хочется мне свое честное имя связывать с подобным позором. Не знаю, как мне быть, чтобы вырваться из их удушающих объятий? Да и до сих пор не мог я вырваться из ощущения долга перед «художественными сокровищами России». Уже сколько досады и горя принес мне этот культ, хотя и не только моих, но и «земных» сокровищ, взамен тех радостей, которые они мне доставили (но радостей было больше!). Теперь же мой отход в сторону несколько отличается благодаря окончанию саботажа «чиновников от искусства» и тому, что внушительная машина беспрепятственно начнет вбирать, хотя бы в этой области, в свои шестерни наиболее ретивых прожектов и горе-администраторов. В этой области все вскоре может принять прежний облик. А ныне и весь прежний облик со всей его бездейственностью и тусклостью представляется, по сравнению с настоящим адом, просто райским. Я не могу без умиления глядеть на Д.И.Толстого, на Д.Шмидта. Уж лучше они, нежели Пунин, Ятманов. Да мало того, я ловлю себя на наивности к предмету своей ненависти и презрения — к Николаю II. При этом, говорят, и права пословица: «По Сеньке шапка».

4

Я чуть было не раскричался на этого хама за один тон, которым говорит, с хохотом и иронией. Сама же его докладная записка — после вычеркивания годного для декрета об объявлении России республикой вступления с гнуснейшим цинизмом о том, что царь держал под спудом искусство и в намеренном невежестве народ, — неожиданно переходит к самому изложению проекта о том, что нужно как можно шире поставить фотографическое дело и, в первую голову, репродуцирование музейных и дворцовых вещей. И вот в качестве первой конкретной меры предлагается: «Изъять из ведения отдела дворцовых комиссий фотографирование и сосредоточить все это дело в одной лаборатории». Вообще у этих архистратигов свободная трата слов: изъять и запретить, а для того, чтобы что-нибудь распространить, они первым долгом губят источник распространения. А нам как под этими аферами? Ну, скажем, получить музейные фотографии? И я имею еще благодушие излить такой сволочи свою точку зрения даже общеполитического характера. Снова я сижу с Ятмановым. Я счел нужным предпослать в двух словах свой отрицательный взгляд на социализм вообще, и вот тут нахал (интуитивно он, может быть, чувствует сиюминутную наивную сторону того, что я ему это тщусь разъяснить) стал особенно язвительно улыбаться и болтать какую-то чепуху, что-де все это фразы и я с народным делом более становлюсь социалистом. Что именно под этим он — и вообще они — понимают, сказать трудно. Но я думаю: не больше, как утверждение своей физической победы, прочности своей опоры на штыках.

5

Вклеена записочка Штеренберга, написанная карандашом:

«Ко мне переходит чиновник со всеми бумагами всех Академий. Мне необходимо поговорить с теми людьми, о которых вы говорили, что они академики, но желающие внести другие формы в эти школы.

Пригласить запросить или это делается иначе, здесь у вас».

И все же написать Луначарскому письмо ужасно трудно. Никак не выразить всего', и свое «личное», и свое «общее». То выходит, будто я пугливо прячусь, то будто я чего-то добиваюсь. А мне «просто» нужно отойти. Для их же пользы и для пользы дела, которое нас так художественно соединило. Написал было пассаж о моих религиозных убеждениях, писал искренно, а как перечел, как представил себе министерскую улыбочку и подмигивающий глазок Луначарского, так понял, что всякое упоминание с ним имени Христа есть уже святотатство. А как иначе ему выразить? Может быть, и можно, но время идет; на заседания ходить, глупости выслушивать, всю большевистскую долю их греха на свою душу брать, а тем временем поразительно для меня мой авторитет проваливается все глубже и глубже. Пожалуй, это угадывает Ятманов, когда он в беседах со мной так дерзко иронизирует надо мной. Какой ужас, он стал иронизировать надо мной; пожалуй, выучился у Луначарского — своего патрона — и утверждает, что я все больше становлюсь социалистом! Однако все же терпеть куража не следует, спасение еще может явиться, надо только надеяться. Много раз в моей жизни выходило уже так, что я, отдавшись стихийным внутренним шептаниям, не противоборствуя фанатичным препятствиям, был выброшен волной на берег и спасался. Авось и на сей раз такой «прилив» подхватит меня и вынесет. Может быть, просто «морской прилив», и через неделю я уже буду лучше знать, что именно мне сказать Луначарскому?

О том, как относится известная часть военных к войне в настоящую минуту (думаю, что следующее дальше типично для всех работающих над «углублением революции» в этом направлении, то есть для всех созданий Красной армии, для всех военных Советов и т. д.), я получил сегодня утром весьма характерное свидетельство в лице двух бравых братьев, москвичей Сучковых, явившихся ко мне в качестве вершителей художественных дел обновленной России (все проклятая заметка в «Вечернем часе») с докладом об организованном ими деле военного маскирования на фронте и с просьбой о том, чтобы я ныне дал возможность этому делу приобрести вес… И вот тут характерно было именно то, что они рассчитывают на распространение военного дела в России вообще с момента введения института народной армии. Иначе говоря, поголовной повинности.

Эти два беса (еще разновидность нынешней чертовщины) сильно мне напомнили Колю-преображенца. Точно такие же хорошие манеры, та же сноровка прятаться (разумеется, они все это затеяли, чтобы под блестящим предлогом сидеть в безопасности, лишь подготавливая к обстрелу фальшивые позиции, а главное — их лаборатория в Москве) и, наконец, та же жадность до аферы, до наживы. Таким людям, разумеется, не хочется сдаваться и прекращать войну или, шире говоря, — военное дело. Они всегда найдут способы прикинуться самыми убежденными людьми, согласно формулам момента. Забавно, как они вначале, принимая меня за большевика, старались взять подходящий тон и как сыпали большевистскими словами — тоже черта сходства с Колей, и как очень быстро они раскусили, что я им не думаю помочь. Конкретно они желали бы войти в контакт с «художественным ведомством», чтобы вместе наладить дело отбывания художниками воинской повинности именно в их деле. У них уже работали и Кончаловский, и Уткин, Илья Машков и Мильман. Я их отослал к Штеренбергу и Таманову, и они сразу перешли на тон «совершенно благовоспитанных молодых людей из общества». Старший — сухой, с замашками Станиславского в «Трех сестрах», — при этом все время молчал и осматривал мои стены (ох, пора их оголить и вообще снять с моих камней Христово божество), а младший, более полный и нагловатый, все время болтал быстро и складно. Старший оказался инициатором дела, младший — его главным помощником. Рожи У них довольно забавные, но плотоядные и хищные. Характерные, выдающиеся подбородки. Одеты по-военному и очень элегантно. Показывали мне изданную книжку (экземпляр с посвящением даже обещали прислать). Я все их нелепые «художественные работы» разъяснял пространно и с иллюстрациями. Возможно, многое из того, что ими открыто (разумеется, было сказано невзначай) в русской среде, у нас поставлено лучше, нежели не только у союзников, но и врагов. На самом деле, по отзыву тут же подоспевшего А.П.Солдатенкова [6] , то, что им было сделано, не принесло никакой пользы (и стоило уйму денег), — пригодно для театра. Во всяком случае, однако, теперь для меня ясно, почему с рынка исчезла краска, ведь она

для того, чтобы обманывать германцев. Нет, милитаризм не так лихо умерить. Он просто плоть от плоти всего современного безумия.

6

Длинный, элегантный и уродливый молодой человек, приходивший просить меня произвести экспертизу тех художественных вещей, которые у них в царскосельском доме и которые он хотел продать. Я обещал назавтра даже поехать с Аргутоном.

На улице, идя из Общества поощрения, где после заседания Красного Креста я осматривал брик-брак аукциона Платера, встретил Мишу [своего брата] с молодым Китнером. Первый со мной разздоровался, а второй стал игриво шутить на тему, что, мол, скоро придем к вам, в Зимний дворец, просить работы. Воображаю, какие слухи ходят!

Получил и от Карпинского из Академии наук письмо с ходатайством заступиться за архивы. Кошмар! Передал это дело Эрнсту. Сказать кстати, получается какая-то странная история с последним и Добычиной. Во время заседания в Обществе поощрения она дважды напоминала «на всякий случай», чтобы я знал о подаче двух чеков на сумму в 9000 рублей к подписи Ятманова. Ведь вот еще что: я и в материальном отношении, как снова используют мой запас, буду находиться в полной зависимости от этих разбойников. Ведь Добычина только потому и получила по чекам, что ее «дело» признано комиссаром народно-полезным. Между тем Акице она, пришедшая к нам до меня, сообщила, что мы имеем получить всего 4000. Впрочем, по ее уходе это выяснилось. Акица подозревает: нет ли здесь шахер-махеров, не пользуется ли Добычина моим именем для получения денег для других? Как раз о подобной комбинации намекал на днях Аргутон (сделавшийся закадычным другом Добычиной) для раздобывания денег его сестре Лорис-Меликовой. Акица по телефону (хотя мы и внесли 300 руб. за оный, однако по нему нельзя звонить, а мы можем звонить только на букву «Б») попросила Эрнста утром зайти для объяснений.

Четверг, 14 февраля

Весь день провел в Царском. Ехал туда в холодном вагоне первого класса запоздавшего с отходом поезда (а до вокзала — на извозчике за 8 рублей от улицы Гоголя), но все же «со всеми удобствами», в компании с обоими братьями Солдатенковыми (Александром Васильевичем и Кузьмой Васильевичем), второй должен перед старшим дуть «надменного», что безнадежно глупо, женой Александра — хорошей, очень живой и приятной (хотя и неистово «властвовавшей» после первой революции) Александрой Иосифовной и по-чему-то Мироном Рославлевым, Владиславом Слепцовым, ныне совершенно разоренным и потому окончательно поглупевшим. Во время обзора дома он делал запись моей экспертизы.

Забавные прения между контролером и забравшимся в первый класс пролетарием с билетом третьего класса, так и не пожелавшим перебраться куда следовало, впрочем, только под предлогом переполнения, что, оказалось, не соответствует истине (на возвратном пути совершенно ожесточенная и столь же безрезультатная сцена); Кузьма Солдатенков ехал из Москвы в теплушке и прямо не нахвалится: ну вот и отлично [7] .

В доме очень большом и насквозь пропитанном парами разгромленного погреба (10 000 бутылок отборных вин!) мы прождали часа два и совершенно замерзли. Большинство вещей — просто богатое безвкусие. Далее идет разряд трактирный и реже — махровая старина, и в конце концов действительно достойными предметами являются: две шпалеры начала XVII века со значком Б, увитым гвоздикой («Привал Дианы и ее подруг»). Диана и Аполлон расстреливают детей Ниобеи. Французский шкаф конца XVI века, бюст Марии Антуанетты Гудона, ряд китайских бронз, повторение картины Вильдета «Охотник с собаками». Два панно Умбрийской школы (или «Марок»), вставленные в транспортированный свадебный ларец. Меня личноеще пленит красивая «Венера» Прадье. К.Солдатенков очень настаивает на ценности действительно богатых с эмалью шахмат с фигурами Карла V и Франциска I. Вовсе не интересен картон В.Каульбаха, какие-то греческие воины, совсем в темноте нельзя было разглядеть картины Зичи.

7

Кстати, я с Ятмановым снова затронул и тему об антикварах, торговле художественными произведениями вообще и вывозе их за границу. Разумеется, этот палач и здесь стоит на всех своих запретительных и реквизиционных точках зрения. Лукомский считает, что этот еще хуже Макарова. Что хуже всего — полная при этом бездарность и невежество! Ему на самом деле до всех этих вещей дела нет!

Лукомский очень рекомендует часть вещей пожертвовать Царскому Селу (в библиотеку, в музей; однако не поздно ли?) и очень сомневается, чтобы удалось распродать, а также вывезти остальное. Между тем эти миллионеры уже сидят без гроша и вынуждены так или иначе находить средства для своего трутневого существования [8] .

После невкусного, но все же сытного завтрака в «Кабинете» Солдатенковы отбыли, а Лукомский потащил меня осматривать дворец Павла Александровича, который чуть было не забрали под Совет Р. и С.Д., но который ему удалось отстоять, убедив хозяев сделать из дворца публичный музей. Нас водила сама княгиня Палей, все еще не лишенная приятностей (очень умно себя ведущая с революцией).

8

Это мне напоминает фразу черносотенца Леонтия [брата] во время нашего отбывания снеговой повинности: «Что же, тут худого ничего нет. Это очень здорово!» При этом совершенно забыл, что завтра последует повинность — выгребать ямы. Все те же сапоги всмятку. Впрочем. Путя так и не чистил снег на Воскресенской набережной, сказал, что просто «если буржуи Литейного района уперлись, что не придут. Смольный уступил». Теперь почти всюду чистят снова в массах навалившийся снег, но, видимо, это работают только наемники. Местами попадаются гимназисты и офицеры.

Присутствовал при осмотре и комендант Царского Села — большевик Телепнев, которого она очень умно, тонко и не впадая в безвкусие, думает укротить. Он даже целует ей ручку (с виду самый обыкновенный войсковой писарь в папахе и армяке, но, видимо, себе на уме).

Дворец, построенный любимцем наших салонов Буланже, огромен, но не выходит за пределы шедевра — ординара Петра, представляет собой острожный вариант «века Людовика», в общем, он холоден и банален! И такого же порядка вещи, его наполняющие. Мне лично понравился только один громадный брюссельский гобелен XVIII века с красивым а-ля Буше пейзажем («Триумф Амфитриды»), Лукомский, впрочем, в восторге, да и я согласен, что для него этот ординарный трофей очень хорош. Пусть смотрит и учится. Во всяком случае, положил массу усердия и даже известной приятной и поверхностной и бескровной «любви».

Улучив момент, бедняжка Пистолькорс обратилась ко мне с вопросом: «Что же нас ждет?» На что я ей ответил несколько своеобразным утещением: «Все образуется!» Я, впрочем, действительно так думаю и, увы, почти что желаю. Из картин мне удалось (в железной кладовой, куда они составлены вместе с фарфором и серебром) увидеть только двух Гюбер Роберов, неплохих в высоту, красивого Шардена (книги и бюст) и только повторение Росленовой Марии Федоровны. «Палейчик» был в печали, очень кокетничал, дориангрействовал, а затем (тоже из кокетства?) быстро улетучился. С каждым разом он мне нравится меньше.

Я замечаю, что теперь он, познав муки тревоги и нужды, постепенно превращается в злого, беспутного Миньона. Одет он был в какую-то синюю полувоенную тужурку или пижаму. Мать объяснила эти странности вызовом социалистам, видимо, желая мне сделать этим предельное удовольствие. Что-то «болен» он своими стихами, а трудности сопряжены с их изданием. Нет, Бог с ним!

Оттуда с Лукомским во дворец Марии Павловны, который он для отвода беды от дворца Палей «жертвует» под Совет, и действительно поделом. И это, подумаешь, — жилище двух президентов Академии художеств! Что за кошмар безвкусия. Я настоял только, чтобы был взят во дворец весь Петр Соколов (акварели и меццо-тинто), несколько других акварелей, еще что-то из семейной фотографии. Огромный семейный портрет Бакста позорен и безобразен. Надо бы его уничтожить.

Поделиться с друзьями: