Дневник. Том 2
Шрифт:
не стыжусь, ибо с тех пор, как существует мир, мало-мальски
интересные мемуары создавались только людьми нескромными.
Все мое преступление состоит в том, что спустя двадцать лет
после того, как были сделаны мои записи, в то время, когда им
привелось выйти в свет, я все еще жив, но, честно говоря,
не могу же я по этому поводу испытывать угрызения совести.
Перед тем как уйти, я спросил г-на де Гонкур, не знает ли
он, что, помимо видимых причин, могло заставить г-на Ренана
так внезапно и
скептицизма? Г-н де Гонкур ответил мне улыбкой.
Тогда я намекнул, что у г-на Ренана есть известные често
любивые устремления, что, по-видимому, кресло Сент-Бева *
воспламеняет его воображение и что прежние парадоксы могли
бы помешать его нынешней карьере».
149
Да, своей улыбкой я выразил именно то, на что намекнул
г-н Жюль Юре.
И честное слово, положа руку на сердце, я с уверенностью
могу сказать, что если бы наш философ не усердствовал для
достижения своих земных целей, ему не понадобилось бы
публично опровергать свои «общие идеи», высказанные в част
ной беседе.
Наконец, последнее замечание. Я отказался сразу же отве
тить г-ну Ренану. Я хотел, чтобы в дополнение к моему ответу
он получил этот том, который — повторяю еще раз — дол
жен убедить всякого независимого и не предубежденного про
тив меня читателя, что, как выразился г-н Маньяр в «Фигаро»,
мои беседы с теми или иными лицами сочатся подлинностью.
ЭДМОН ДЕ ГОНКУР.
Пятница, 5 января.
Ни один писатель никогда не сознается себе в том, что чем
громче становится его слава, тем шире круг почитателей его
таланта, неспособных оценить его.
16 января.
Ничто так не раздражает меня, как люди, которые являются
с просьбой показать им произведения искусства, а потом каса
ются их без благоговения и разглядывают со скучающим видом.
17 января.
< . . . > Флобер так ворчлив теперь, так груб и резок, так
вспыльчив по всякому поводу и без повода, что я опасаюсь, как
бы у моего бедного друга не развилась та болезненная раздра
жительность, с которой начинаются все нервные расстройства.
Среда, 7 февраля.
Сегодня вечером у принцессы Готье защищал Гюго — один
против всех нас. Вот его слова: «О, что бы вы ни говорили, он
все еще великий Гюго — поэт тумана, моря, облаков, поэт
флюидов!»
Затем, отведя меня в сторону, он долго и увлеченно говорил
об «Императорском драконе» * и о своей дочери. Чувствуется,
как он горд тем, что сумел развить это дарование. Ощущение
150
Востока, свойственное молодой женщине, ее проникновение в
великие эпохи истории,
ее интуитивное понимание Китая, Японии, Индии при Александре, Рима при Адриане, наполняют
Готье восхищением, и он без конца твердит об этом. «А ведь она
воспитала себя сама, — добавляет он, — она росла, как щенок,
которому позволяют бегать по столу; можно сказать, что никто
не учил ее писать».
9 февраля.
Многие коллекционеры любят рисунки в ужасных дешевых
рамках. Многие библиофилы любят книги в ужасных перепле
тах. Я же люблю рисунки в очень хороших рамках из резного
дуба. Я люблю книги в очень дорогих переплетах. Прекрасные
вещи становятся для меня прекрасными только в достойном их
облачении.
Среда, 21 февраля.
Готье рассказал мне о своем разговоре с Анастази. Слепой
художник поведал ему, что наяву он уже не помнит цвета, но
они являются ему в сновидениях. В той вечной ночи, в которую
погружен Анастази, он вспоминает предметы по их очертаниям
и по форме, но он больше не представляет себе их в красках.
Суббота, 2 марта.
Сегодня мы обедали у Флобера — Тео, Тургенев и я.
Тургенев — кроткий великан, любезный варвар с седой ше
велюрой, ниспадающей на глаза, с глубокой складкой, проре
завшей лоб от одного виска до другого, подобно борозде от
плуга; он, с его детской болтовней, с самого начала чарует и,
как выражаются русские, обольщает нас соединением наивности
и лукавства — в этом все обаяние славянской расы, у Турге
нева особенно неотразимое благодаря оригинальности его ума
и обширности его космополитических познаний.
Он рассказывает нам, как после издания «Записок охотника»
ему пришлось месяц просидеть в тюрьме *, причем камерой ему
служил архив полицейского участка, и он мог вволю порыться
в секретных делах. Штрихами художника и романиста он рисует
начальника полиции; однажды, когда Тургенев напоил его
шампанским, тот заявил, взяв писателя за локоть и поднимая
свой бокал: «За Робеспьера!»
После минутной паузы он продолжает: «Будь я человеком
тщеславным, я попросил бы, чтобы на моей могиле написали
151
лишь одно: что моя книга содействовала освобождению крепост
ных. Да, я не стал бы просить ни о чем другом... Император
Александр велел сказать мне, что чтение моей книги было одной
из главных причин *, побудивших его принять решение».
Тео, который поднимался по лестнице, держась рукой за
свое больное сердце, сидит с блуждающими глазами, с лицом
белым, как маска Пьерро, погруженный в себя, немой и глухой,
ест и пьет автоматически, словно бескровная сомнамбула, обе