Дневник
Шрифт:
Н. Я. скоро 65 лет, но она молодцом. Ум совершенно свежий, хотя и не без понятных предрассудков (отношение к Горькому). Она уже не вернется в Псков. Ее рассказы о студентах.
В «Октябре» продолжаются фронтовые записки Кочетова[75]. Как он все-таки бездарен!
Уже стемнело. В саду божественно хорошо. Вот бы жить здесь и писать и не суетиться и не болтаться по свету и чужим квартирам и гостиницам.
20 июня. <…>
Созвонившись с Над. Як., еду к ней[76]. <…>
<…> Звонит Анна Андреевна Ахматова и просит зайти за ней на Ордынку к Ардовым и привести к Шкловским (где живет, как всегда, Над. Як.). В это время приходит молчаливый физик в очках, которого я уже видел в этом доме, поклонник стихов
Сидим так несколько часов. А. А. говорит немного, но всегда интересно. Юля Ж. приносит известие, что А. А. разрешена поездка в Италию. Там ей присудили какую-то премию и идет что-то вроде фестиваля поэзии. До этого все время отказывали. Будто бы разрешено ехать на 10 дней в любое удобное А. А. время. А. А. узнает это впервые вот тут. Она заметно (хотя и не слишком) оживляется и просит, чтобы проверили. Звонят Маргарите Алигер и та подтверждает (у нее дочь Маша служит в Иностранной комиссии ССП). Заходит речь о воспоминаниях Чуковского, и А. А. говорит то же, что и я («Большой человек имеет право быть отраженным в ста зеркалах, и каждое отраженье существенно»). Н. Я. рассказывает, что у нее как будто выходит дело с пропиской через чью-то протекцию[82]. <…>
Меня она [Ахматова] узнала и разговаривала как с хорошим знакомым. Потом она ушла вместе с Юлей, которая пошла ее провожать, и забыла свою палку с ручкой из слоновой кости. Коля Панченко побежал ее догонять.
Я еще сижу с Над. Як. вдвоем в ее комнатке за кухней. Она собирается на днях ехать в Тарусу, где будет жить в той же квартире, где я у нее был впервые (улица Либкнехта, 29).
Вот тут пришел некий Ефим и разгорелся бурный спор об Илье Глазунове[83], выставка которого на днях открылась в Манеже и привлекает толпы любопытных. За Глазунова был он один, остальные все его резко ругали. Коля рассказал о группе «русситов», куда его затягивал этот Глазунов. Это полускрытая литературная группировка — не совсем «кочетовцы», но близко: националисты, консерваторы. Во главе их будто бы Солоухин.
21 июня. День на даче. К вечеру приезжает Лева. <…>
Прочитал за эти дни сборник воспоминаний о Мейерхольде, составленный Вендровской[84]. Есть интереснейшие вещи. Книга может быть замечательной. Когда только его издадут. Я дал в сборник главу из книги, но не лучшую.
27 июня. Четвертый день в Ленинграде, на Кузнецовской.
Когда мы с Левой тащили вещи по перрону перед отходом «стрелы», меня окликнула Юля Живова. Она тоже тащила чемодан. Оказалось, что это вещи Анны Ахматовой, что она идет сзади. Оглянувшись, я ее увидел, подошел, поздравил — в этот день 23-го ей исполнилось 75 лет. Я ехал в первом вагоне, она в шестом. Устроившись и оставив вещи, я пошел к ней. Она уже сидела в купэ. В числе провожатых был Кома Иванов, кажется, с женой. Юля Ж. успела мне шепнуть, что у Н. Я. дела еще не прояснились (насчет прописки) <…>.
Меня где-то прохватило сквозняком и болела спина. Плохо спал. Встречала Эмма.
<…> Смотрел с Аксеновым и Шварцем материал. Почти тысяча метров. Да, это плохо, и особенно актеры. Хуже всего старики: Волков и Тетерин — набор штампов, не те характеры. Аксенов — или не понимает, или спасовал перед наглостью халтуртрегеров, лихо, не задумываясь, снимающихся то в Ялте, то в Киеве, то в Москве и летящих со съемки на съемку.
Сегодня говорил с
Киселевым. <…> Попутно разговор с упоенным славой и кокетливым Смоктуновским. Он удручен, что его не пустили в Англию. Типичный актер: льстивый, гибкий, неискренний или слишком разнообразно искренний. <…>2 июля. Загорянка. Приехал третьего дня вечером.
На даче кроме Володиной семьи живут Лева и его сын Миша. <…> Сегодня, наконец, закончил дело с плитой в крематории. <…>
Прочитал тут в две ночи в гранках журнала последнюю часть «Люди, годы, жизнь» Эренбурга. Общее впечатление — разочарование. В конце книга не поднимается, а как-то падает. Все сбивчиво и мелковато. <…> Вспоминаю рассказы И. Г. о годах, описанных в этой части мемуаров: он говорил о них ярче, острее, чем написал. Многое просто опущено. Возникает ощущение, что автор думает одно, а пишет другое. <…>
В Москве говорят о введении 8-часового рабочего дня с двумя выходными в неделю. <…>
Вечером шашлык на костре в саду у Каменских[85]. Хорошо! Так бы и жить.
4 июля. Вернулся в Лен-д вчера на пятичасовом сидячем курьерском. Ссоры с Э., изматывающие душу. Все то же.
Жара кажется немного спадает.
6 июля. Вечером радио сообщило о смерти Маршака. <…>
С Э. помирились. Она опять уехала в Новгород сниматься. <…>
9 июля. <…> Сегодня был на записи песни «Белые ночи» исполнитель Георг Отс[86]. Текст написал Булат Окуджава. Он пришел на запись. Час болтали с ним в многочисленных паузах и перерывах. У него скоро выходят две книги: в Москве и Тбилиси, но с комически малым тиражем: 2 и 5 тысяч, хотя, разумеется, заявок было вдесятеро больше. <…> Текст песни неплохой. Вторая песня нравится ему гораздо меньше (шуточная). Говорили о том о сем: о Маршаке (которого хоронили как раз в это время в Москве), о К. Г. Паустовском, о репрессиях (у него мать просидела 19 лет) и т. п.
11 июня 1964. Попутно писанию сценария перечитываю (чтобы заразиться красками) Гоголя. Взял и Герцена, но увлекся и перешел границы необходимого — стал читать вдоль и поперек. Уж в который раз сижу над «Былым и думами» и вычерпываю новое, не замеченное[87].
Нет! Не назад к Герцену нам надо идти, а вперед к нему: вот уж кто ничуть не старомоден, а неслыханно остер, умен, безгранично всепроникающ. Рядом с ним И. Г.[88] — шамкающий слащавый старичек. У Герцена есть догадки и прозрения, которые ранее нашего времени не могли быть поняты, а есть и такие, думаю, которые будут поняты только при конце нашей эпохи. Снова стало мечтаться о книге «Дневник читателя», т. е. о комментированном перечитывании книг, подобных «Б[ылому] и д[умам]». <…>
Я все никак не доберусь до писем Герцена: знаю их плохо и слишком выборочно, а пора бы узнать.
<…> Белинский (в письме к Г[ерцену]) называл его ум осердеченым.
Любая проза рядом с герценовской кажется монотонной: читая Толстого, Достоевского, Чехова часто угадываешь и ход мысли, и дыхание фразы. Это даже становится своеобразной силой — действует психологический закон метра, рифмы, закон рефрена. И движение мысли, и структура фразы у Герцена неожиданны. <…>
Первый раз я всерьез и внимательно читал Герцена во второй половине лета 37 г. после ареста Левы[89] (до этого только проглядывал). <…>
17 июля. Жарко.
Письмо от Над. Яковл. В Тарусе в этом году много народа. Пишет, что скучает. Зовет туда. <…>
Читал воспоминания Тучковой-Огаревой[90]. Жалко Герцена. Это удивительно, до чего такие большие, умные, блестящие люди не умеют устраивать себе личную жизнь.
18 июля. Происходит забавная вещь: одному разрешается то, что не разрешается другому. Один легко добивается того, что для другого невозможно. Значит, дело не в том, «что», а в том, «кто». Будто бы дело Бродского пересмотрено, потому что в это вмешался Грибачев[91]. «Октябрь» печатает мемуары о лагере, которые никогда не разрешили бы «Новому миру». И так далее. <…>