Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

А еще с сообщением здесь плохо, разлив длится до июня месяца, и в апреле – начале мая опасно куда-нибудь плыть, того гляди льдинами затрет, а ближе к июню можно и на мель сесть, и в топь забраться, откуда самому не выбраться. Поэтому они и откладывают поездку к врачу.

Школы поблизости нету, и девочке придется пропустить учебный год, отец обязан еще сезон отработать на кордоне за паспорт, а потом он имеет право подыскать себе другое место. У них есть хороший дом в деревне, принадлежащий бабке, с садом, огородом, мебелью. Но чтобы жить в этом доме, надо опять стать колхозниками, и лучше перетерпеть стужу, одиночество, медведей, отсутствие медицинской помощи и прочие невзгоды лесного существования, но чувствовать себя полноправными (!) гражданами. Интересно, что прежде этот вопрос не стоял так остро для деревенских людей. Их скорее удручало экономическое положение, а сейчас вперед вышел моральный фактор. Ибо паспорт сам

по себе вовсе не обеспечивает материального выигрыша. Семья лесничего тому пример. В колхозе им жилось лучше: сытнее, теплее да и веселее – клуб, кино, посидухи. Хозяин работал в колхозе шофером, значит, не за палочки трудился, шоферы получают зарплату, жена его заведовала сельпо. А они всё бросили ради «документа». В этом проглядывает нечто, что лет этак через пятьсот может дать всходы…

Всё же и эта бедная семья не уплатила бы положенной дани богу неудачи, если б у них не было истории, связанной с судом и тюрьмой.

Хозяйку осудили на восемь лет за хищение восьми тысяч рублей (новыми восемьсот). Она денег не брала. Ей подсунули накладную на десертное вино, которое она не получала со склада. Подпись ее подделали. Просидев десять месяцев в Бежецкой тюрьме, она по совету своих однокамерников написала заявление в Московскую прокуратуру. Приехали ревизоры, ее оправдали, присудив, правда, полтора года принуд-работ за халатность (эту часть рассказа хозяйки я так и не понял. В чем состояла ее халатность? В том, что она не заметила, как подделали ее подпись?). Она отбыла принудработы и получила справку о снятии судимости, а через четыре года районный суд пересмотрел ее дело и заставил выплачивать все восемь тысяч. Причем конфискованное у ее матери прежде имущество на сумму три тысячи семьсот рублей зачтено не было, прокурор забыл в свое время оформить конфискацию соответствующим актом.

Сейчас семья выплачивает по сто рублей (десять новыми) в месяц из пенсии хозяйкиной матери, которую придавила корова в хлеве. Вся пенсия, данная ей по инвалидности, составляет двенадцать рублей в месяц. Рассказывая мне об этом, старая хозяйка вообще-то веселая, радостная, отчаянно расплакалась. Не от жадности, от обиды, бесправия и беспомощности…

У меня был занятный егерь: краснорожий, глупоглазый, а на деле вовсе не дурак. Он из соседней деревни, доволен жизнью, вернее нынешним ее поворотом, до какого-то очумения. Еще бы, чем не жизнь! Как служащий Максатинского охотхозяйства, он – при паспорте, следовательно, всегда может вырвать из крепости жену-колхозницу и двоих детей. Ему положена зарплата: пятьдесят рублей в месяц. В колхозе с недавнего времени ввели гарантированный трудодень: пятьдесят копеек. При усердной работе можно заработать трудодень в день, т. е. каждый месяц получать по пятнадцать рублей. Он, хоть и егерь, помогает колхозу, на круг у него выходит рублей семь в месяц. Им вернули отторгнутую от приусадебного участка землю, разрешили пасти корову на колхозном пастбище, посулили обеспечить покосом для личных нужд. Кроме того еще налоги уменьшили. Всё это, надо сказать, уже было, но спасение человеческого сердца в том и состоит, что вера его неисчерпаема.

Годовой бюджет моего егеря складывается таким образом: зарплата, трудодни – его и жены, отстрел лося (90 рублей,

190

кроме того, голова и копыта, идущие на холодец), отстрел шести-семи рысей (14 рублей за рысь). Дети его собирают клюкву, которой здесь видимо-невидимо; клюква и лук – главные статьи местного экспорта. Если к этому прибавить, что он слегка браконьерит: то глухаря завалит, то тетерева, вальдшнепишку подстрелит, уточек парочку, да и сеточку забросит на язя и леща,- то жизнь у него просто выдающаяся.

Мы с ним ходили на вальдшнепа. Тяга была великолепная: девять вальдшнепов прошли надо мной, все на выстреле, но я безбожно мазал. У вальдшнепа угрюмое лицо, круглые, полные, как у спаниеля, глаза. Болотистая почва под ногами кишела лягушками. Они прыгали, спаривались, надсадно орали. Вскоре не слышен стал вальдшнепиный «хорк», кусты и травы сотрясались от чудовищного, страстного ора. Всё вокруг было полно отвратительного шевеления, а в конце просеки, в розовой грязце умирал день.

Вот я опять в Ленинграде, в номере «Астории». Из окна во весь рост и размах виден святой Исаакий Далматский, дом Мятлевых и скверик, где во время войны у семьи Гиппиус был огород. Вчера мне открылось одно мое заблуждение. Когда я в Москве думаю о Ленинграде, у меня спазм тоски, физическое ощущение боли от любви к нему. Когда я приезжаю, мне лень выйти на улицу. Нечто сходное происходит и во время поездок за рубеж. Я не потерял головы от счастья ни в Касабланке, ни в Афинах, ни даже в Париже. А глядя на скверные парижские фотографии, не могу поверить, что был там и остался жив, так он мне прекрасен. Видимо,

когда притаскиваешь куда-либо свою грандиозную ненужность и сложность, всё как-то депоэтизируется, меркнет перед утомительным напором собственной беды. Поэтому самое ценное не поездка, а тоска по ней, тоска по Ленинграду, Парижу и невиданной сроду Ниагаре. Из этого могут возникнуть «дивные звуки» (да и возникли – «Моя Венеция»), а не из туристско-гос-тиничного мыкания.

Надо умнее использовать эту тоску и не пытаться утишить ее бессмысленным паломничеством в Ленинград, Псков, Пушкинские горы и Париж. Самая лучшая заграница – мой письменный стол на даче.

И снова Москва. Дача. Мой бедный дом, который после заболевания Якова Семеновича как будто изгнил внутри. И вялая тоска.

191

Прячусь за сценарии и заявки на сценарии, за рецензирование рукописей и совещания от болезни Я. С., от страха за маму, от страха смерти.

И водка, и эти мои нынешние дела – явления одного порядка: только бы спрятаться от действительности, от себя. А писать даже мои жалкие рассказы – это иметь дело с жизнью, а значит, и смертью.

На поле грачи враз подпрыгнули, распластав крылья, и тут же опустились на землю.

27 июня 1965 г.

Пишу это, как ни странно, в Спа, курортном городе Бельгии. Сижу в сквернейшем номере: три кровати, жалкий шкафик непонятного назначения, столик с красной столешницей, два стула, крошечный умывальник, зеркало. Из окна непритязательный, но в общем приятный вид на дворик, поросший зеленой травой, на крытые черепицей невысокие дома и крошечное кафе-веранду не то с одним, не то с двумя столиками. Вчера я видел, как неторопливо, истово и фундаментально там обедали две пожилые четы. А быть может, это частный пансион. За верандой высятся ящики с пустыми бутылками, у каменной ограды веранды растут красивые цветы: туберозы, розовый жасмин, герань, пионы.

На крышах – телевизионные антенны, вдалеке зеленые склоны гор.

В городке: казино, где выступают европейские знаменитости – Далида, Шарль Грене и местные «биттлы». Много симпатичных собак и оголтелых автомобилей.

До этого мы уже объездили крошечную страну Люксембург. Сам город того же названия был бы вполне зауряден, если б не рассекающий его надвое громадный ров. По дну рва течет узкий, заключенный в каменное руслице ручей, по сторонам – аллеи старых деревьев, мощно взбирающихся по крутым стенам оврага: клены, ивы, ели, пихты, вязы. Здесь внизу на скамейках мы видели лишь одну единственную влюбленную пару, тесно сплетенную конечностями, да двух дряхлых стариков.

Вообще Люксембург поражает своим малолюдством, город в дневные часы кажется вымершим; есть что-то устрашающее, в духе Бредбери, в этой раскрепощенности городского пейзажа от людей. То ли город после нашествия марсиан или термоядерной войны, то ли некие мистические декорации, ожидающие наполнения из космоса. Приготовлено всё: оча-

192

рователыные коттеджи, прекрасные машины вдоль тротуаров, афиши и рекламы (особенно часто – полногрудой матово-смуглой женщины в кружевном лифчике), ларьки с пестротой журнальных обложек, лавки, лотки зеленщиков с крупной клубникой в плетеных корзиночках, артишоками, бледной спаржей и краснорожими помидорами, светофоры, зажигающие поочередно в своих глазках то зеленого, то красного человечка, цветы, деревья, даже недвижные курчавые облака в синем небе.

Правда, в субботний вечер, накануне нашего отъезда, мы увидели тускло резвящихся люксембуржцев. Они ходили по улицам, ели жареный картофель из целлофановых мешочков, невкусное, какое-то сухое, прессованное мороженое, вяло атаковали двери кабаре с целомудренным стриптизом и двери немногочисленных кино. Во всем чувствовалось непроходимое бюргерство, приличие, заморозившее кровь.

Посольские работники говорили, что такова сущность здешнего народа: мещанские устремления к комфорту, уюту, достатку и тишине, способность до конца растворяться в необременительных служебных обязанностях, вечернем отдыхе возле телевизора и каникулярном кемпинге на берегу ручья. В Люксембурге нет рек, Мозель от стрежня принадлежит Западной Германии.

Любое увлажнение почвы привлекает к себе сотни туристов. У каждой лужи вырастает нарядный палаточный городок. Есть во всем этом что-то душноватое. Люксембург – не для людей, страдающих клаустрофобией. Впрочем, я забываю, что Люксембург распахнут во все четыре стороны света. Между ним и его соседями нет границ в нашем понимании. Лишь от Западной Германии его отделяет условная будочка при въезде на мост через Мозель и мирно покуривающий возле нее часовой. И все-таки, Люксембург душен – людьми, малостью их привычек, стремлений, обычаев…

Поделиться с друзьями: