Дневник
Шрифт:
Они не чувствуют народ, даже его красоты и его поэзии (а ведь это им разрешается). Просто невероятно и даже возмутительно! Революция сделала фальшивыми и мелкими их отношения с пролетариатом, сведя их к «конструктивному сотрудничеству», в то время, как в действительности эти отношения трагичны и суть не что иное, как противоборство творческих сил. Что же, по мысли революции, должен делать интеллигент с рабочим, с крестьянином? Вместе строить фабрику? Просвещать его? Создавать общий партийный фронт? Но техническое сотрудничество — это вовсе не личный контакт, а при первом же личном контакте сразу возникнет непонимание, неприятие, недоверие, отвращение, страх, произойдет столкновение, ибо эти два этажа сознания — верхний и нижний — друг другу чужды и враждебны, и низы могут встретиться с верхами только в борьбе и насилии. Мне кажется, что никогда еще контакт польской
Итак, отметим: в Народной Польше никто по-настоящему, лично,не чувствует народа. Пролетариат им уже приелся. Потеряли чувствительность.
Пятница
Сегодня ко мне в кафе подсел слащавый тип и рассказал, что ему хочется совокупиться с двенадцатилетней девочкой и что ей тоже хочется этого… и клял власти, государство, общественный строй, право, священников, цивилизацию, культуру. Клял их тихо, страстно, меланхолично, уставившись в потолок и ковыряя грязным пальцем в ухе.
Ужин в «Крийоне» с Родригес Фео. Были также Виргилио и Умберто. Родригес Фео — главный редактор литературного ежемесячника «Эль Сиклон» в Гаване. Приехал с визитом. Все они кубинцы. Удивительный народ! Они умны и разбираются в деле, но сделаны не из глины, а из воды. Подвижная, переливающаяся, просачивающаяся текучесть.
Возвращаясь домой, я думал о Польше и о тамошних моих коллегах по перу. Порой мне кажется, что я должен думать о них с большей скромностью. И тем не менее эта уверенность, что я более, чем они, существую…не позволяет делать никаких уступок. И иерархию между нами устанавливают не талант, ум или моральные ценности, а прежде всего более сильное, более реальное существование.
Я один. Поэтому я в большей степени есмь.
Воскресенье
Злость берет, когда читаю их прессу: они и в области искусства оказались ни рыба, ни мясо. Поразительно: революция потрясла основы их бытия, а в литературных журналах ничего не изменилось. Мир рухнул, а мирок — артистический — остался цел. Тот же хилый предвоенный Парнас, только другой цвет. Любопытные рассуждения «О сущности поэзии», или, скажем, о живописи, конкурсы, награды, рецензии… этот у них «ведущий прозаик», а тот — «прекрасный поэт».
Раздражает, когда видишь, что после землетрясения у тебя в доме осталось целым все самое дрянное и хлипкое. Что можно было ожидать от революции (если бы она стала эмоциональным переживанием)? Что произойдет краткое хотя бы столкновение с реальностью, и они, пусть на минуту, но будут вынуждены заглянуть в глаза этой медузе.
Факт — факт или неумолимый императив, перед которым все обязано склониться, — что стихов не читают. Что практически никто не в состоянии отличить плохую картину от хорошей. Что бега этих коней, т. е., прошу прощения, разнообразных взмыленных пианистов или еще там каких виртуозов, оспаривающих первенство, имеют общего с искусством ровно столько, сколько и конские бега. Что музеи — это архимертвечина, обеспечивающая головную боль. Я намеренно не хочу восходить к корням этих абсурдов, я их только перечисляю. Разве не естественно было ожидать, что революция припрет к стенке все фикции, несуразности и глупости искусства и что эстетика будет строиться на фактах, а не на иллюзиях, этикете или традициях?
Как, например, смириться с тем, что Выспяньский провозглашен нашим национальным драматургом и поэтом, если во всей нации и ста человек не найдется худо-бедно знающих его произведения? Как можно говорить, что Словацкий или Мицкевич восхищают или не восхищают? Почему вы говорите, что Каспрович продолжает жить среди нас, если вы знаете его только по каталогам библиотек? Казалось бы, что, если социальный смысл произведения выставляется на первый план, такие вопросы следовало
бы задать. Но они продолжают оставаться неприличными. Если бы в Польше опубликовали мою статью «Против поэтов», она стала бы, что называется, революционной статьей. Но простите, ваша революция уже давно была обязана произвести такую революцию. К искусству надо было подойти грубо, уничтожить его мифы, пересмотреть безнадежно устаревший язык его запевал и подпевал, указать ему на его место — вот тогда можно было бы продвинуть его немного вперед. Вы обеспокоенно спрашиваете, как приступить к этому?Нет ничего проще! Прекратите лгать, что «искусство восхищает», скажите не греша против истины, что настоящее искусство иногда действительно восхищает, но что главным образом люди заставляют друг друга восхищаться искусством. Заставляют? Зачем? Как? С какой целью? Я писал об этом в другом месте, но заметьте вот что: уже сама постановка таких вопросов вырывает нас из круга искусственного поклонения, фиктивных ценностей и анахронической литургии.
Разве революция не создала климат для такого реализма? Разве он не соответствует духу марксизма — я имею в виду не ошибочную марксистскую теорию искусства, а как раз дух марксизма — ведь этот подход, самый диалектический из всех возможных, представляет художественный опыт как нечто возникающее «между» людьми? А для поляка такой реализм стал бы крупным завоеванием, он сформировал бы наш собственный подход к искусству, отделил бы нас от Запада, привел бы нас к такой эстетике, которая в большей мере соответствовала бы не только жизни, но и нашей натуре.
А что мы имеем вместо этого? Не сделано ничего. Требование, чтобы искусство было «для масс», равнозначно требованию к искусству быть плоским. От искусства потребовали, чтобы оно было для масс, но не реформировали отношения масс к искусству. Искусство по-прежнему «восхищает». Бюрократизировали художника, артиста, оставив неприкосновенным его священство, всю его церковь и все его богослужения. Да что там! Они прибавили еще один неслабый абсурд. В западном обществе буржуа со средним образованием полагает, что может воспринять фугу Баха или картину Рафаэля. А Народная Демократия считает, что мужичок или работяга, имея «душу, впечатлительную к прекрасному», может вчувствоваться в сонату Шопена — и ведь водят их на концерты, а они на этих культурных посиделках «переживают»… так и все остальное там переживается, ничуть не больше. Какая пошлость!
И опять: знаю, понимаю, что пока царил Жданов, ничего нельзя было сделать. Но и теперь я не вижу там ни одного свидетельства того, что пробивается хотя бы возможность такой ревизии.
Понедельник
Новая пачка журналов, присланных Гедройцем, правда, за последние месяцы — март, апрель.
После речи тов. Хрущева и сенсаций XX съезда новый этап и смена курса. Они счастливы и горды.
Но опять эти статьи, стихи, письма в редакцию, комментарии такие, как будто написаны одним и тем же человеком. Отклонения незначительные. Безраздельно царит одна тема — XX съезд и новый курс. Прежде всего бросается в глаза, что они всегда рабы одной темы.
Тема не рождается спонтанно, ее не находят самостоятельно, не творят, не открывают — ее всегда спускают сверху.
Тем не менее приятно наблюдать, как радуются они выделенной им порции жизни.
Однако, что касается тех немногочисленных людей в Польше, которые хотят жить серьезно и, возможно, сделать что-то важное для всех, глобально, а не локально важное… то им придется с улыбочкой проигнорировать пирушку и танцульки дозволенной свободы.
Вторник
Прочитал написанное выше о пролетариате и об искусстве. Насколько же неубедительно для всех тех, кто не ухватывает сути. А таких много. Главное — иметь достаточно чуткое ухо, чтобы понять, что это не мимолетные капризы, а, скорее, указатель движения по трудной дороге, потому как не по облакам она проходит, а по земле.
Возвращаюсь в исходный пункт: прожив не свою жизнь, они не пережили жизни своей. Вот почему я по отношению к ним такой высокомерный, надменный, пренебрежительный — никак не могу признать в них людей моего уровня. Хотя, приняв во внимание, что на меня не свалилось даже десятой части выпавшего на их долю, что, пока они там истекали кровью, я шатался по кабакам Буэнос-Айреса, начинаешь чувствовать себя не в своей тарелке. И все-таки холодное пренебрежение столь сильно во мне, что не могу скрыть его в этом дневнике, в котором я не хотел бы слишком врать.